Автор: Пользователь скрыл имя, 02 Мая 2013 в 16:14, доклад
Прямодушие и искренность именно те черты, которые я в вас более всего люблю и
ценю. Судите же сами, как меня должно было поразить ваше письмо[2]. Эти самые
любезные свойства ваши и очаровали меня при нашем знакомстве, они-то и побудили
меня заговорить с вами о религии. Все вокруг вас призывало меня к молчанию.
Повторяю, посудите каково же было мое удив
мира, как все эти сверхъестественные образы - герои, полубоги, пророки, которых
встречаешь на первых страницах всех историй древних народов, поэтической фигурой,
в которой мысли историка приходится открывать лишь как содержащееся в ней
поучение в значении типа, символа или выражения того века, куда ее поместила
человеческая традиция. В наши дни, кажется, никто не сомневается в исторической
реальности Моисея И все же, несомненно, окружающая его священная обстановка не
особенно для него благоприятная, и он не занимает в истории принадлежащего ему
места. Влияние этого великого человека на род человеческий далеко не понято и не
оценено, как бы следовало. Его личность слишком затуманена в таинственном свете,
который его окружает. Его недостаточно изучали, и Моисей не дает того поучения,
какое выносишь из знакомства с великими историческими личностями. Ни
общественный, ни частный человек, ни мыслитель, ни деятель не находят теперь в
его биографии всего того наставления, которое они могли бы в ней почерпнуть. Это
следствие привычек, привитых в уме религией: представляя библейские образы в
сверхчеловеческом виде, эти привычки изображают их совсем иными, чем они есть на
самом деле[21]. В личности Моисея удивительным образом сочетаются черты величия
и простоты, силы и добродушия, твердости и мягкости, над этим можно размышлять
без конца. Пожалуй, нет в истории ни одного характера, который соединил в себе
столь разнородные черты и силы. Раздумывая об этом необыкновенном существе и о
произведенном им на людей действии, я не знаю, чему тут более удивляться - тому
ли историческому явлению, которое он вызвал, или тому нравственному явлению,
которое я наблюдаю в нем! С одной стороны, эта величественная концепция об
избранном народе, т.е. о народе, облеченном высшей миссией, - сохранить на земле
идею единого Бога, и зрелище невероятных средств, которые он использовал для
устроения этого народа таким образом, чтобы эта идея сохранилась в нем не только
неприкосновенной, но и еще могла выявиться всесильной, неотразимой, как сила
природы, чтобы при виде ее все человеческие силы должны были померкнуть, весь
духовный мир преклониться. С другой стороны, простой до слабости человек,
человек, не умеющий проявить свой гнев иначе, как истощаясь в убеждениях,
поддающийся указаниям первого встречного. Странный гений! Одновременно и самый
сильный и самый послушный из людей! Он создает будущее и смиренно подчиняется
всему, что предстает перед ним под покровом природы; он говорит с людьми среди
грозных явлений природы, голос его раздается на протяжении веков, он поражает
народы как рок - и подчиняется первому движению чувствительного сердца, первому
справедливому доводу, который ему приведен. Неужели это не удивительное величие,
не единственный урок?
Пытались умалить это величие, утверждая, что вначале он не помышлял ни о чем,
кроме освобождения своего народа от невыносимого ига, в чем он, действительно, и
проявил достойный славы героизм. Стремятся усматривать в нем только
удивительного законодателя, и ныне, если не ошибаюсь, законы его признают
исключительно либеральными. Сверх того, говорили еще, что Бог его только бог
национальный, что всю свою теософию он заимствовал от египтян. Без сомнения, он
был патриотом: да и как может не быть им великая душа, какова бы ни была ее
миссия на земле! К тому же, это общий закон: чтобы воздействовать на людей, надо
влиять в домашнем кругу, там, где кто находится, на социальную среду, в которой
кто родился; чтобы явственно говорить роду человеческому, надо обращаться к
своему народу, иначе не будешь услышан и ничего не сделаешь. Чем прямей и
деловитей нравственное воздействие человека на ему подобных, тем оно вернее и
сильнее; чем более личного заключает в себе речь, тем она действеннее. Ничто так
хорошо не указывает на высшее начало, заставляющее действовать этого великого
человека, как полная действенность и верность тех средств, которыми он
воспользовался для совершения задуманного дела. Конечно, возможно, что он нашел
в своем народе или у других народов идею национального Бога, и что он
использовал это обстоятельство, как и множество другого, что он нашел у своих
естественных предшественников, для того, чтобы ввести в человеческую мысль свой
возвышенный монотеизм. Но из этого не следует, что Иегова не был для него тем же,
что и для христиан - Богом всемирным. Чем более он стремился выделить и замкнуть
этот великий догмат в своем народе, чем больше он затрачивал чрезвычайных усилий
для достижения этой цели, тем более обнаруживалась, сквозь всю эту работу
высшего разума, всеобщая мысль - сохранить для всего мира, для всех следующих
поколений понятие единого Бога. Какие имелись более верные средства воздвигнуть
истинному Богу неприкосновенный жертвенник среди политеизма, завладевшего всей
землей, кроме как внушить народу, хранителю этого священного памятника, кровную
вражду ко всякому народу-
народа, все его судьбы, все его воспоминания, все его надежды с одним этим
принципом? Читайте Второзаконие[107] с этой мыслью в уме, и вы будете поражены
светом, который при этом прольется не только на моисееву систему, но и на всю
философию откровения. Всякое слово этой удивительной книги обнаруживает
сверхчеловеческую мысль, господствующую над умом ее автора. Отсюда вытекают и
эти ужасные избиения по приказанию Моисея, которые так разительно противоречат
мягкости его нрава и которые так возмутили философию, еще в большей мере
бессмысленную, чем нечестивую. Философия эта не понимала, что человек, бывший
столь выдающимся орудием в руках провидения, поверенным всех его тайн, мог
действовать только подобно провидению, подобно природе; что время и поколения
людей не могли иметь для него никакой ценности; что миссия его заключалась не в
том, чтобы проявить образец справедливости и нравственного совершенства, а в том,
чтобы внедрить в человеческий разум величайшую идею, которую разум этот не мог
произвести сам. Неужели думают, что когда он подавлял крик своего любящего
сердца, когда он предписывал избивать целые народы, когда он поражал их мечом
божеского правосудия, он думал только о расселении тупого и непокорного народа,
который он вел за собой? Поистине славная психология! Чтобы подниматься к
настоящей причине рассматриваемого ею явления, как она поступает? Она
избавляется от этого труда, соединяя в одной душе самые противоположные черты, -
черты, соединение которых в одной личности не может быть подкреплено этой
психологией ни одним наблюдением! И какое значение имеет, в конце концов, что
Моисей и почерпнул некоторые познания в египетской мудрости! И какое значение
имеет то, что он и думал вначале об одном избавлении своего народа из-под ярма
рабства! Разве из-за этого перестало бы быть истиной, что он осуществлял в этом
народе мысль, все равно заимствованную или обретенную в глубине своей души и,
окружив эту мысль всеми условиями нерушимости и постоянства, какие только
содержит человеческая природа, дал людям истинного Бога, так что все умственное
развитие человеческого рода, вытекающее из этого принципа, несомненно ему
обязано своим действием.
Давид является одной из тех исторических личностей, черты которых нам лучше
всего переданы. Ничего нельзя себе представить более живого, более драматичного,
более правдивого, чем его история, и ничего более ярко обрисованного, чем его
образ. Рассказ о его жизни, его возвышенные песни, в которых настоящее так
удивительно теряется в будущем, так хорошо рисуют нам внутренний мир его души,
что нет положительно ничего в его существе, что было бы от нас скрыто. Тем не
менее он производит такое же впечатление, как герои Греции и Рима, только на
вполне религиозные умы. Это потому, что великие люди Библии, повторяю это еще
раз, принадлежат к особому миру; сияние, горящее на их челе, к несчастью
переносит их всех в такую область, до которой ум неохотно доходит, в область
неподатливых сил, непременно требующих подчинения, где постоянно сталкиваешься
лицом к лицу с неумолимым законом, где остается лишь пасть ниц и предаться на
волю Божью. И все же как понять движение времен, если не изучать этого движения
там, где всего яснее обнаруживаются принципы, это движение вызывающие?
Противопоставляя Сократа и Марка Аврелия этим двум гигантам Священного Писания,
я хотел, чтобы вы, исходя из контраста столь различных величин, оценили два мира,
которые они представляли. Прочитайте прежде у Ксенофонта рассказы о Сократе[108],
если возможно, без предубеждения, связанного с памятью о нем; поразмыслите о том,
что прибавила к его славе смерть; подумайте о его знаменитом демоне, подумайте о
его снисходительном отношении к пороку, которое он, надо признаться, доводил до
удивительной степени[22]; подумайте о различных обвинениях, возводимых на него
современниками, подумайте о произнесенном им за минуту до смерти слове,
завещавшем потомству всю
несхожих, нелепых, противоречивых учениях, вышедших из его школы. Что касается
Марка Аврелия, то и здесь не поддавайтесь предубеждениям: вдумайтесь хорошенько
в его книгу[109], вспомните Лионскую резню[110], ужасного человека, которому он
вручил судьбу вселенной[111], время, в которое он жил, высокое его положение в
свете и все возможности величия, которые оно ему доставляло. А затем сравните,
прошу вас, результат философии Сократа с результатом религии Моисея, личность
римского императора с личностью того, кто из пастухов стал царем, поэтом,
мудрецом и олицетворял в себе грандиозную и таинственную идею пророка-законодателя,
стал центром того мира чудес, в котором должны были осуществиться судьбы
человеческого рода; кто, окончательно определив в своем народе его
исключительное и глубокое религиозное устремление, поглотившее затем все
существование этого народа, создал таким образом на земле порядок вещей, который
только и мог сделать
вы признаете тогда, что если поэтическая мысль представляет нам таких людей, как
Моисей и Давид, существами сверхчеловеческими и окружает их необычным блеском,
то и здравый смысл, совершенно холодный, принужден будет увидеть в них нечто
большее, чем просто людей великих или людей замечательных; и вам станет ясно,
что в ходе развития нравственного мира эти люди были, конечно, совершенно
прямыми проявлениями верховного закона, правящего миром, и что их появление
соответствует великим эпохам физического порядка, которые время от времени
преображают или обновляют природу[23].
Затем следует Эпикур. Вы понимаете, конечно, что я не придаю особого значения
репутации этого человека. Но все же вам надо знать прежде всего, что материализм
его ничем не отличается от идей прочих древних философов; только благодаря более
откровенному и более последовательному суждению, чем у большинства из них,
Эпикур не путался подобно им в бесконечных противоречиях. Языческий деизм
представлялся ему тем, чем он на самом деле и был, - нелепостью, спиритуализмом,
обманом. Физика его, впрочем, та же, что и у Демокрита, про которого Бэкон где-то
сказал, что это был единственный разумный физик среди древних[112], не стоит
ниже воззрений в этой области других натуралистов, его современников; атомы же
его, если только устранить метафизику, в настоящее время, когда молекулярная
философия стала столь положительной, вовсе не представляются столь смешными, как
о них судили ранее. Но имя Эпикура, как вам известно, связано главным образом с
его нравственным учением, а последнее и обесчестило его. Однако мы судим о
морали Эпикура только по разнузданности его секты и по более или менее
произвольным толкованиям, сделанным после него; вы ведь знаете, что собственные
писания его до нас не дошли. Конечно, Цицерону позволительно ужасаться при одном
имени наслаждения, но я прошу вас оценить это столь опозоренное учение в том
виде, как его надо себе представлять, т.е. главным образом на основании
известного нам по личности самого автора, и, отрешившись от последствий, которые
оно имело в языческом мире, так как последствия эти были вызваны скорее общим
направлением человеческого
затем с прочими нравственными системами древних: вы тогда найдете, что, не
будучи столь высокомерным, ни столь суровым, ни столь невыполнимым, как учение
стоиков[113], ни столь неопределенным, ни столь туманным, ни столь бессильным,
как учение платоников[114], оно было исполнено любви, благоволения, человечности;
можно сказать, что оно содержало в себе нечто сродни нравственности христианской.