Автор: Пользователь скрыл имя, 02 Ноября 2011 в 23:23, статья
Мнение о том, что произведения Бориса Акунина, принадлежащие к детективному жанру [1], являют собой его “высокие” образцы, — почти трюизм. Ведь не случайно же свой цикл “Приключения Эраста Фандорина” сочинитель посвятил “памяти XIX столетия, когда литература была великой, вера в прогресс безграничной, а преступления совершались и раскрывались с изяществом и вкусом”. Столетие, названное Александром Блоком “воистину жестоким веком”, в изображении Бориса Акунина становится классической эпохой, временем ценностей и норм, — которым автор пусть и не следует, но явственно их учитывает.
Не любит Борис Акунин мифопоэтики и символики Достоевского, не любит и иррационализма и мифотворчества декадентов-символистов (“Любовница смерти”).
Но... Но ведь Маша Миронова-Коломбина уцелела, зацепившись за фигурку ангела-спасителя на вывеске страхового общества... Что это: ирония над провиденциальными знаками или истинное чудо? А полицейского подполковника, начисто лишенного декадентщины, почему-то зовут Бесиковым. Не витает ли над ним, словно неподвластная самому автору, рационалисту-“фандоринцу”, тень передоновщины?..
Любимое предназначение литературных перекличек и аллюзий у Бориса Акунина — ирония, комизм, возникающие при переключении, перемещении из одного культурного ряда в иной. Так, немец, именуемый в клубе самоубийц Розенкранцем (“Любовница смерти”), увидел мистический знак смерти в ответе официанта: “Перед завершением трапезы ему “от заведения” подали графин чего-то кровавого. На вопрос “что это?” официант “с загадочной улыбкой” отвечал: “Известно что — Mors””. Официант-то говорил не о смерти (mors по-латыни), а о морсе. Но акунинская ирония — с двойным дном, она сама — аллюзия на символистский текст, на символистскую автопародию, “Балаганчик” Блока, где вместо крови персонаж истекает клюквенным соком [33].
Иронично и само противопоставление “литературности” и “действительности”. Героиня “Любовницы смерти” избирает себе литературное имя Коломбина, но ведь и настоящее “не лучше”: Машей Мироновой уже когда-то была названа героиня “Капитанской дочки”.
Блеск акунинского остроумия, игры в цитаты — стихотворения членов клуба самоубийц [34]. В игру втягивается эстетическая оценка. Полные того, что станет символистскими штампами, стихи Гдлевского все, даже Фандорин, считают талантливыми — неизвестно почему. А вот строки доктора Вельтмана-Горация:
Когда взрезает острый скальпель
Брюшную полость юной дамы,
Что проглотила сто иголок,
Не вынеся любовной драмы... —
всем кажутся бездарными. Но мы-то, ныне живущие, не можем не признать их конгениальными стихам, например, Николая Олейникова... А строчки “Другие гуляют в тоске, / Свое мясо сыскать дабы” из стихотворения Калибана “Остров смерти” — чем не инверсия, достойная Маяковского, но найденная за десять с лишком лет до дебюта русских футуристов! (Бедного же Калибана большинство сочленов считают жалким графоманом...)
А вот и убийственная пародия (соавторы — Борис Акунин и Коломбина) на ахматовского “Сероглазого короля” (ритмика и интонация здесь, скорее, из других стихов Ахматовой, — например, из “Смуглый отрок бродил по аллеям...”), еще, конечно, не написанного:
Бледный принц опалил меня взором
Лучезарных зеленых глаз.
И теперь подвенечным убором
Не украсят с тобою нас.
Пришел постмодернизм, рухнула ценностей незыблемая скала... И не разобрать, талантливы ли все эти любовники смерти или бездарны...
Как и в постмодернистской
поэтике, текст-прообраз, к которому
отсылает аллюзия, под пером Бориса
Акунина часто совершает
Любит Борис Акунин, как и другие постмодернисты, иронический разрыв между цитатой и подставляемыми под нее реалиями художественного мира. Пример, может быть, самый выразительный — концовка романа “Внеклассное чтение”. О могиле “нового русского” предпринимателя Мирата Виленовича Куценко [35], намеренно обрекшего жену с помощью собственноручно исполненной операции на бесплодие, и ради расправы с конкурентом признавшего своей дочерью девочку из сиротского приюта, и затем решившего обречь ее (а заодно и Николаса Фандорина) на смерть, сказано примирительными словами из эпилога “Отцов и детей”: “Какое бы страстное, грешное, бунтующее сердце ни скрылось в могиле, цветы, растущие на ней, безмятежно глядят на нас своими невинными глазами: не об одном вечном спокойствии говорят нам они, о том великом спокойствии равнодушной природы; они говорят также о вечном примирении и о жизни бесконечной...” Только нет этого примирения в жестоком мире, рисуемом автором “Внеклассного чтения”: мерзавец Куценко — не честный нигилист Базаров, и умер он не от заражения после вскрытия трупа, а был зарезан собственной женой. Зарезан после того, как лжедочь, носящая “мирное” имя Миранда, рассказала той всю правду. Не из девичьей болтливости, а чтобы завладеть доходным бизнесом “папаши”.
Во “Внеклассном чтении”
на таких нестыковках между
А если глава названа “Солнечный удар”, то будет она повествовать не о сладостях любви и муках расставания, а об ударе в солнечное сплетение, нанесенном главному герою, о том, как герой бьет врага головой об пол до смерти, и, наконец, о финальном пуанте — ножевом ударе, лишающем жизни главного врага Николаса Фандорина, женщину-вамп Жанну...
Постмодернистские тексты, к числу коих относятся и романы Бориса Акунина, цитатно-коллажны. Правда, опознать хотя бы большинство всех этих перекличек и аллюзий может только читатель литературно подготовленный. Иные прочтут “Приключения Эраста Фандорина” просто как цикл авантюрных романов — автор в обиде не будет. “Двойное кодирование”, расчет и на читателя, который поймет “всё”, и на того, кто поймет “кое-что”, — прием, опробованный в постмодернистской словесности многократно. В “Лолите”, которая для одних скандальный “порнороман”, а для других текст, исполненный глубокого символического смысла, в “Имени розы” Умберто Эко, где под завесой “исторического детектива” сокрыта современность.
Но вот что очень
важно: под пером Бориса Акунина
и этот прием превращается в цитату.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ.
ЧТО ЗА ИСТОРИЯ, СОЗДАТЕЛЬ...
Тема почти половины романов из “фандоринского” цикла — русская история последней четверти XIX столетия в ее, как принято говорить, узловых моментах: русско-турецкая война 1877—1878 годов (“Турецкий гамбит”), революционный террор и борьба с ним (“Статский советник”), коронация Николая II и печальные события на Ходынском поле (“Коронация, или Последний из романов”). Помимо событий и реальных лиц история в цикле присутствует и как культурный фон — fin de siПcle и декадентский культ Красоты и Смерти (“Любовница смерти”). Хронологически почти параллельно развивается действие в цикле “Провинциальный детектив” о монахине Пелагии [36].
Наконец, в романах Бориса Акунина немало, так сказать, псевдоисторических персонажей. Расследование смерти одного из них, несостоявшегося претендента на российский престол генерала Соболева (его отдаленный прототип — герой Балканской и прочих войн генерал М.Д. Скобелев), составляет интригу романа “Смерть Ахиллеса”. Однако же, с историей в акунинских произведениях не все в порядке. Признавался в этом и сам писатель: “Я с историей обращаюсь примерно так же, как Александр Дюма. Когда беру исторического персонажа, слегка изменяю ему фамилию, чтобы не вводить читателя в заблуждение ложным историзмом” [37].
Таких персонажей в “фандоринском” цикле и вправду хоть пруд пруди. Кроме Соболева-Скобелева это и шеф жандармов Лаврентий Аркадьевич Мизинов (в истории — Николай Владимирович Мезенцев), и русский посол в Константинополе граф Гнатьев (в истории — Игнатьев), и канцлер граф Корчаков (его реальный исторический двойник — соученик Пушкина по Лицею Горчаков). А также любовница всех Романовых балерина Изольда Фелициановна Снежневская (ей соответствует балерина Кшесинская). Или московский генерал-губернатор великий князь Симеон Александрович (его “родственник” в истории — великий князь Сергей Александрович). Или старший чиновник для поручений Зубцов, состоящий на службе в Московском охранном отделении (фамилия наводит на ассоциации с жандармским полковником, начальником Московского охранного отделения Сергеем Васильевичем Зубатовым, ведшим рискованные провокационные игры с революционерами и пытавшимся контролировать социалистические рабочие кружки).
Соответствия между реальными лицами и их литературными двойниками действительно очень условны. Реальный генерал Скобелев, кажется, вовсе не лелеял бонапартистских планов, да и умер естественной смертью, хотя вроде бы и в номере кокотки Ванды. Бонапартистские замыслы, равно как и смерть от яда, насыпанного в бокал полицейским офицером, выполнявшим тайный замысел заговорщиков из семьи Романовых, домыслила вездесущая молва. И не было никакого заговора в великокняжеском семействе, решившем устранить опасного и популярного полководца руками наемного убийцы Ахимаса. Борис Акунин следует не Истории-науке, а истории-молве, “народной истории”, расцвечивающей подлинные события аляповато-яркими красками и превращающей действительность в цепь невероятных авантюр.
Обер-прокурор Синода Победоносцев хотя и “простер над Россией совиные крыла”, но сектантов, в отличие от своего литературного потомка Победина из “Пелагии и красного петуха”, тайно убивать не приказывал. Здесь Борис Акунин, увы, уже почти клевещет [38] на реальное лицо и на самое Историю, поддаваясь соблазну причудливого мифа-миража о Победоносцеве, мифа, который можно назвать и советским, и либеральным одновременно. Балерина же Кшесинская в амурных отношениях с представителями дома Романовых отличалась несколько большей избирательностью, чем Снежневская из “Коронации”. Более строго соответствуют своим прототипам персонажи третьестепенные, такие, как граф Корчаков или посол граф Гнатьев. Но с персонажей, являющихся лишь деталями пестрого фона в романах, спрос невелик. Пусть называются да соответствуют...
Легкое переиначивание реальных фамилий — конечно, не открытие Бориса Акунина. Прием этот тоже почти цитатный — так действовал Лев Толстой в “Войне и мире”. Но у Толстого цель была иная: он снабжал полуподлинными фамилиями персонажей, так сказать, откровенно вымышленных. И соответствие реальным лицам для него было важно не всегда. Так, если Денисову приданы некоторые черты характера и биографии Дениса Давыдова, то для образа Андрея Болконского или для образов персонажей из семейства Курагиных существенно простое сходство с фамилиями Волконский или Куракин, но не с конкретными подлинными лицами русской истории. Что до фигур исторических, то здесь Толстой, не в пример Борису Акунину, точен: Кутузов у него не Картузов, а Сперанский — не Спорынский...
А зачем эти параллели нужны Борису Акунину? Для исторического колорита? Да. Но не только. Поиск соответствий превращается в игру с читателем: тот ждет “рифмы” имен персонажей и исторических фигур, ну так лови ее скорей!.. Это нечто вроде экзамена по истории, причем “хорошист” найдет соответствия, а “отличник” отметит и несовпадения. Только этого мало: автор зрит сквозь целое столетие. И проницательному взору открываются уже соответствия иного рода. Так, имя шефа жандармов Мизинова — Лаврентий — рождает ассоциации с товарищем Берией, а мысль жандармского офицера Смольянинова (человека очень хорошего, правда!): “У жандарма должны быть чистые руки” (роман “Статский советник”) — рождает гулкое эхо в веке ХХ. От III отделения до ВЧК — один шаг...
У Бориса Акунина и вымышленные персонажи то кивают на современность, то “косят” под ее героев. Если у московского пристава, крепко замешанного в бандитских разборках, фамилия Солнцев и этот Солнцев разделался с люберецким “авторитетом”, то тут добрым мЧлодцам намек на нынешних “солнцевских” и “люберецких” (“Любовник Смерти”).
Дальше — больше. Намеками на день сегодняшний испещрены все романы Бориса Акунина (некоторые аллюзии уже были помянуты в главе первой). Прошел пушкинский юбилей, и каждый московский извозчик знает об Александре Сергеевиче (“Смерть Ахиллеса”). Царский “сатрап” генерал Храпов убит террористом посредством кинжала, на рукоятке коего надпись — литеры “Б. Г.” (роман “Статский советник”). Нет, нет, Борис Гребенщиков здесь ни при чем, эта аббревиатура значит “Боевая группа”, хотя вообще-то она звалась “Боевая организация” [39]. Преуспевающий банкир Авессалом Эфраимович Литвинов удивительно похож на неудачливого политика Бориса Абрамовича Березовского — и внешностью, и манерами, и речью. Фамилия тоже знаковая, точнее же, “уликовая” — производна от фамилии близкого к Борису Абрамовичу полковника ФСБ Литвиненко, разделившего со своим патроном тяготы лондонского изгнания. Возможны и другие толкования, — например, ассоциации с известным диссидентом советских времен Павлом Литвиновым, иронически представляющие прототип Авессалома Эфраимовича изгнанником — страдальцем за свободу слова (коим себя означенный прототип и именует). Или не менее ерническая параллель с советским дипломатическим представителем большевистской России в Лондоне М.М. Литвиновым, который на берегах туманного Альбиона был арестован в октябре 1918 года англичанами за коммунистическую пропаганду. В тенетах этих отнюдь не странных сближений бывший секретарь Совета безопасности превращается в чрезвычайного и полномочного посла России в Лондоне, который, правда, в отличие от “предшественника” проповедует антикоммунизм, и его никак не могут изловить не благосклонные к нему англичане, а злосчастная российская Фемида...