Автор: Пользователь скрыл имя, 02 Ноября 2011 в 23:23, статья
Мнение о том, что произведения Бориса Акунина, принадлежащие к детективному жанру [1], являют собой его “высокие” образцы, — почти трюизм. Ведь не случайно же свой цикл “Приключения Эраста Фандорина” сочинитель посвятил “памяти XIX столетия, когда литература была великой, вера в прогресс безграничной, а преступления совершались и раскрывались с изяществом и вкусом”. Столетие, названное Александром Блоком “воистину жестоким веком”, в изображении Бориса Акунина становится классической эпохой, временем ценностей и норм, — которым автор пусть и не следует, но явственно их учитывает.
И один вопрос к литературным прокурорам: а если бы Борис Акунин писал “национальные, почвеннические” романы, они были бы лучше в художественном отношении?
Идейные взгляды Григория Чхартишвили (вероятно, и вправду либеральные) — его частное дело. Но главный герой, предмет авторских и читательских симпатий, который служит в полиции или в жандармском управлении?! И ревностно защищает интересы Отечества! И борется с революционерами! Это что, плохо? В “порочащих” связях с либеральными журналистами, профессорами и пр. Эраст Петрович даже в 1905 году не замечен! Нет, скорее уж Фандорин — ответ на “запрос” далеко не либерального Василия Розанова, когда-то обвинившего великую русскую литературу в том, что та не представила ни одного честного и благородного чиновника, ни одного положительного полицейского...
Либеральная идеология (а точнее, ее малые фрагменты) в “фандоринском” цикле выполняет роль в основном сугубо “формальную”, мотивировочную: дает ускорение сюжету.
Что же касается “клеветы” на историю и реальных лиц, то меня в “фандоринском” цикле (да и в “пелагиевском”) кое-что тоже коробит. Но, во-первых, всем мил не будешь, и нужно ли запрещать писать о персонаже, названном в беллетристическом тексте Николаем II, в любом тоне, кроме апологетического, и в любом стиле, кроме жития? Что же до оскорбления верующих... Я, например, знаю людей православных и совсем не либеральных по убеждениям, которым, скажем мягко, не очень приятен реальный Николай II...
Во-вторых, и это
главное, — у героев Бориса Акунина,
говоря словами Лескова по поводу
его романа “Некуда”, всякое сходство
с реальными историческими
“Надругательство” Акунина над историей, то же описание нравов царской семьи в “Коронации”, можно прочитать и иным образом: как пародию на падкую до исторической “клубнички” бульварную словесность. (Хотя, конечно, прежде всего, это штрихи к сусально-благостному портрету царской семьи, рисуемому некоторыми “патриотами”.)
Кстати, у критиков-либералов
свой счет к Борису Акунину. Обвинялся
создатель Фандорина и в
В принципе все эти образы, и сюжетные ходы, и мотивы можно прочитывать двояко, амбивалентно: как иронию в адрес “либералов”, не замечающих даже возможности заговоров и тайных обществ, и как подтрунивание над “патриотами”, чуть не все на свете оным заговором объясняющими. Допустимо предположить, что, упоминая об американском филантропе и его проектах, сочинитель подшучивает над “либерализмом без берегов”; но допустимо и противоположное: Борис Акуннн потешается над демонизацией фигуры Дж. Сороса “национал-патриотами” [27]. Создатель Фандорина как бы раздает всем сестрам по серьгам: на прогрессистский заговор из “Азазеля” у него всегда найдется охранительный заговор из “Смерти Ахиллеса”.
“Либеральные” мотивы в акунинских романах, пожалуй, превалируют, но это отнюдь не абсолютное доминирование [28].
Особый разговор — оправданна ли вообще идеологическая оценка как мера художественности текста? Если Павел Басинский, исповедующий лозунг “Быть либералом некрасиво!”, считает, что все акунинские сочинения “пропитаны” либерализмом, то значит ли сие непременно: это плохие сочинения?[29]
Но главное, Борис Акунин пишет свои романы вовсе не про Россию XIX столетия, которую мы потеряли, а, если угодно, про ту Россию, которую мы обрели. Про наше время. (О миражах истории, сотворенных Борисом Акуниным, — ниже, позже, дальше.)
Если же придирчивые критики этого не замечают, остается признать: акунинский проект блестяще реализовался. Кстати, успех проекта признает, пускай и с гневом и пристрастием, и Павел Басинский.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ. РАЗЫСКИВАЕТСЯ ЦИТАТА
Ради чего читают Бориса Акунина? Ради острых ощущений, рождаемых сюжетными хитросплетениями; или ради обнаружения преступника, искусно маскирующегося среди мирных обывателей; или ради целей познавательных — познакомиться, например, с обычаями и ритуалами великокняжеского двора (“Коронация, или Последний из романов”) и устройством бандитских шаек (“Любовник Смерти”) — впрочем, мы уже говорили, что и то и другое представляется читателю в особых, не столько исторически-точных, сколько “акунинских” версиях. А читатель “литературно озабоченный” “прочесывает” акунинские тексты еще и для поиска цитат и аллюзий.
Нужно, впрочем, оговориться: след или — что в случае детектива уместнее — отпечаток, оставленный “чужими” текстами в произведениях Бориса Акунина, далеко не всегда является цитатой или аллюзией. Часто, и даже очень часто, это перекличка, совпадение материала, а не прямая и явная отсылка к какому-то другому сочинению. Так, многопалубный роскошный пароход “Левиафан”, на борту коего происходит действие одноименного романа, описан совсем не теми словами, что многопалубный теплоход “Атлантида” в бунинском “Господине из Сан-Франциско”, и корабль с гордым библейским именем вовсе не символизирует, в отличие от “Атлантиды”, неоязыческий мир буржуазной цивилизации, влекомый и влекущийся к гибели. Борис Акунин рисует не упадок и разрушение, а расцвет новой, технической цивилизации. И если “Левиафану” грозит катастрофа, то всего лишь потому, что лейтенант Ренье, повинный в преступлении, направляет многотонную махину на скалы, чтобы спрятать концы в воду.
Или вот еще пример: молодой человек приезжает на поезде в родную Москву после нескольких лет, проведенных за границей. Теперь вопрос: кто этот персонаж и откуда? Правильных ответа два. Первый: это князь Лев Николаевич Мышкин, страдающий эпилепсией, вернулся после лечения из Швейцарии; роман Достоевского “Идиот”. Второй: это Эраст Петрович Фандорин вернулся после пребывания в Японии (официально — состоял там на дипломатической службе), эпилепсией не страдает, но не выносит вида расчлененных и выпотрошенных трупов; роман Бориса Акунина “Смерть Ахиллеса”.
Мало ли что померещится дотошному аналитику! — скептически ухмыльнется иной читатель, не опознавший в повествовании Бориса Акунина улик, оставленных Буниным или Достоевским. С таким простодушным читателем можно было бы согласиться, если бы Борис Акунин сам не провоцировал на постоянный поиск литературных перекличек. Откроем первый роман цикла, “Азазель”. Редкое имя Фандорина, Эраст, и имя его невесты, Лизы, не просто соответствуют именам персонажей “Бедной Лизы” Карамзина. Лиза Эверт-Колокольцева сама обращает внимание Фандорина, а заодно и нас, на это совпадение, которое на современном русском языке было бы уместнее всего назвать “судьбоносным”.
— Я после того вашего прихода представляла себе всякое... И так у меня красиво получалось. Только жалостливо очень и непременно с трагическим концом. Это из-за “Бедной Лизы”. Лиза и Эраст, помните? Мне всегда ужасно это имя нравилось — Эраст. Представляю себе: лежу я в гробу прекрасная и бледная, вся в окружении белых роз, то утонула, то от чахотки умерла, а вы рыдаете, и папенька с маменькой рыдают, и Эмма сморкается. Смешно, правда?
Не смешно. Лиза и вправду умрет в день ее свадьбы с Эрастом, но совсем не так красиво-литературно: будет взрыв бомбы, и “тонкая, оторванная по локоть девичья рука”, посвечивая “золотым колечком на безымянном пальце”, будет лежать на тротуаре. Литературная модель “Бедной Лизы” работает не менее точно, чем часовой механизм адской машины: те, кого назвали Эрастом и Лизой, обречены на горе, и им не стать счастливыми супругами.
В том же “Азазеле” статский советник Иван Францевич Бриллинг, пытаясь внушить Фандорину ложную мысль об “Азазеле” как о радикальной террористической организации, замечает: “Если опухоль в самом зародыше не прооперировать, эти романтики нам лет через тридцать, а то и ранее такой революсьон закатят, что французская гильотина милой шалостью покажется. Не дадут нам с вами спокойно состариться, помяните мое слово. Читали роман “Бесы” господина Достоевского? Зря. Там красноречиво спрогнозировано”. Фандорин, к его стыду, не читал, но мы-то знаем, сподобились... И тридцати лет не пройдет, как сам Фандорин, тоже в чине статского советника, будет искать неуловимого мстителя из Боевой группы террористов. Да и “Азазель”, хотя и ставит своей целью не “революсьон” делать, а сеять в мире разумное, доброе, вечное, — является тайной организацией и не гнушается в своем “цивилизаторстве” прибегать к смертоубийствам.
Перечисленные случаи, в романах Бориса Акунина весьма частые, — это аллюзии и переклички ключевые, дающие читателю шифр для понимания сообщения, коим является тот или иной роман. Именно их обилие побуждает подозревать переклички с произведениями мировой словесности у Бориса Акунина едва ли не повсюду. Ни у одного фрагмента нет алиби, а принцип презумпции невиновности в этом случае не действует.
Переклички и аллюзии в “Приключениях Эраста Фандорина” бывают и иного рода. Иногда они точечные, и назначение их — всего лишь проверить эрудицию раскрывшего книгу. Из того, что прозектора и полицейского осведомителя в “Любовнице смерти” зовут Ф.Ф. Вельтман, не проистекает далеко идущих литературных последствий: сходства у романа с сочинениями писателя XIX столетия нет, и читатель должен просто отметить для себя совпадение фамилий, а заодно и маленькое отличие: первый инициал “того” Вельтмана был не “Ф”, но “А”.
Когда же Фандорин в той же “Любовнице смерти” избирает, вступая в клуб самоубийц, имя принца Гэндзи, то читателю предлагается проверка уже на более высокий уровень эрудиции. Гэндзи — герой японского романа “Гэндзи-моногатари”, созданного в начале XI писательницей Мурасаки Сикибу. Общего в сюжетах двух произведений нет, Фандорин похож на японского принца разве что в своем прогрессизме, предпочтении новых ценностей старым; да повествование частично ведется от лица декадентствующей и литераторствующей дамы, Коломбины (Маши Мироновой тож) [30]. То есть означенная Коломбина выступает в роли, похожей на роль самой Мурасаки, роман которой, однако же, не читала...
Цитаты, цитаты, цитаты... То заводчик Лобастов скажет террористу Грину слова Свидригайлова, обращенные к Раскольникову: “Мы с вами одного поля ягоды”, то полицейский начальник Пожарский расскажет о старушке, которая писала доносы на революционеров — друзей сына на обороте кулинарного рецепта, на манер гоголевского Городничего. А железный Грин различает свой цвет у каждого слова, каждой буквы и каждого человека [31], словно герой сонета Артюра Рембо “Гласные” у каждой гласной буквы (все примеры — из романа “Статский советник”). Последний пример — несомненная отсылка еще и к “Войне и миру” Л.Н. Толстого. Наташа Ростова, беседуя с матерью о Борисе Друбецком, говорит:
— И очень мил, очень, очень мил! Только не совсем в моем вкусе — он узкий такой, как часы столовые... Вы не понимаете?.. Узкий, знаете, серый, светлый...
— Что ты врешь? — сказала графиня.
Наташа продолжала:
— Неужели вы не понимаете? Николенька бы понял... Безухов — тот синий, темно-синий с красным, и он четвероугольный (Том второй. Часть третья. Глава XIV) [32].
Такого рода “сборные” аллюзии нередки у автора романов о Фандорине и сестре Пелагии.
Наиболее частый случай у Бориса Акунина — не прямая аллюзия, а выбор ситуации, мотива, материала, которые литературно окрашены, узнаваемы. Так, плут-прохиндей по прозвищу Момус, этакий Мавроди XIX столетия, измышляет великолепные аферы наподобие и Чичикова, и Остапа Бендера (повесть “Пиковый валет” из романа “Особые поручения”). Маньяк Соцкий, претендующий на роль демиурга, этакий эстет-ницшеанец, демонстрирует потаенную красоту даже уродливых женщин посредством потрошения их животов и живописной икебаны, составленной из внутренностей несчастных (повесть “Декоратор” из того же романа). Его литературный родственник — одержимый идеей власти и преображения мира маньяк из современного романа — “Парфюмера” Патрика Зюскинда (“Декоратор”, “Парфюмер” — и формы слов похожие, и цели персонажей — творить из вещей и людей эстетические объекты.). А в “Любовнике Смерти” избирается материал типично горьковский — “дно”, — скрещенный с лесковским — чарующая красота женщины, привораживающая героя (цыганка Грушенька у Лескова в “Очарованном страннике” и женщина по прозвищу Смерть у Бориса Акунина).
Предназначение части перекличек — демистифицирующее. Читаешь-читаешь роман о событиях XIX столетия, а вдруг повеет парфюмом от Зюскинда или — вырвемся из круга литературного — послышится суровый голос Глеба Жеглова — Владимира Высоцкого: “Выходить с поднятыми руками! — крикнул Карнович. — Все равно никуда не денетесь. Дом оцеплен. Культя первый!” (“Коронация, или Последний из романов”). В фильме Говорухина Жеглов требовал выхода другого бандита с физическим изъяном — Горбатого.
В литературных аллюзиях и перекличках Бориса Акунина есть свои предпочтения и оценки. Лев Толстой для автора “Приключений Эраста Фандорина” имеет серьезное значение: и толстовское отношение к русско-турецкой войне 1877—1878 годов, выраженное устами Левина в “Анне Карениной”, и демифологизация и деэстетизация войны вообще, предпринятая в “Войне и мире”, восприняты в “Турецком гамбите” без всякой иронии. А вот “достоевская” тема “Красота спасет мир” жестоко спародирована как минимум дважды. В “Азазеле” Амалия Бежецкая, кстати, соотнесенная с Настасьей Филипповной, умело и убедительно разыгрывает роль призрака, пугая Фандорина такой жалобной речью: “Я была молода и красива, я была несчастна и одинока. Меня запутали в сети, меня обманули и совратили. <...> Ты совершил страшный грех, Эраст, ты убил красоту, а ведь красота — это чудо Господне. Ты растоптал чудо Господне”. А в “Декораторе” Джек-Потрошитель Соцкий провозглашает наедине с собой: “Я люблю вас со всеми вашими мерзостями и уродствами. Я желаю вам добра. У меня хватит любви на всех. Я вижу Красоту под вшивыми одеждами, под коростой немытого тела. <...> Как могут они гнушаться Божьим даром — собственным телом! Мой долг и мое призвание — понемногу приучать их к Красоте. Я делаю красивыми тех, кто безобразен”.