Но каково
же тогда действительное отношение
между этикой и политикой? Неужели
между ними, как порой говорилось,
нет ничего общего? Или же, напротив,
следует считать правильным, что
«одна и та же» этика имеет
силу и для политического действования,
как и для любого другого? Иногда предполагалось,
что это два совершенно альтернативных
утверждения: правильно либо одно, либо
другое. Но разве есть правда в том, что
хоть какой-нибудь этикой в мире могли
быть выдвинуты содержательно тождественные
заповеди применительно к эротическим
и деловым, семейным и служебным отношениям,
отношениям к жене, зеленщице, сыну, конкурентам,
другу, подсудимым? Разве для этических
требований, предъявляемых к политике,
должно быть действительно так безразлично,
что она оперирует при помощи весьма специфического
средства — власти, за которой стоит насилие?
Разве мы не видим, что идеологи большевизма
и «Спартака», именно потому что они применяют
это средство, добиваются в точности тех
же самых результатов, что и какой-нибудь
милитаристский диктатор? Чем, кроме личности
деспотов и их дилетантизма, отличается
господство рабочих и солдатских Советов
от господства любого властелина старого
режима? Чем отличается полемика большинства
представителей самой якобы новой этики
против критикуемых ими противников от
полемики каких-нибудь других демагогов?
Благородными намерениями! — следует
ответ. Хорошо. Но ведь речь здесь идет
именно о средстве, а на благородство конечных
намерений совершенно так же притязают
с полной субъективной честностью и уязвляемые
враждой противники. «Кто взялся за меч,
от меча и погибнет», а борьба есть везде
борьба. Итак: этика Нагорной проповеди?
Что касается Нагорной проповеди — имеется
в виду абсолютная этика Евангелия, —
то дело обстоит более серьезно, чем полагают
те, кто сегодня охотно цитирует данные
заповеди. С этим не шутят. К абсолютной
этике относится все то же, что было сказано
о каузальности в науке: это не фиакр, который
можно остановить в любой момент, чтобы
входить и выходить по своему усмотрению.
Но все или ничего: именно таков ее смысл,
если считать, что нечто другое окажется
тривиальностью. И вот, например, богатый
юноша: «Он же отошел с печалью, потому
что у него было большое имение». Евангельская
заповедь безусловна и однозначна: отдай
то, что ты имеешь, — все, совершенно все.
Политик скажет: это социально бессмысленное
требование, пока оно не осуществляется
для всех. Итак: налогообложение, разорение
налогами (Wegsteue-rung), конфискация—одним
словом: насилие и порядок против всех.
Но этическая заповедь об этом вообще
не спрашивает, такова ее сущность. Или:
«Подставь другую щеку!» — безусловная
заповедь не задается вопросом, каким
же это образом другому приличествует
бить. Этика отсутствия достоинства —
разве только для святого. Так и есть: следует
быть святым во всем, хотя бы по намерениям,
следует жить, как Иисус, апостолы, святой
Франциск и ему подобные, тогда данная
этика имеет смысл, тогда она является
выражением некоего достоинства. В противном
случае — нет. Ибо если вывод акосмической
этики любви гласит: «Не противостоять
злу насилием»,— то для политика имеет
силу прямо противоположное: ты должен
насильственно противостоять злу, иначе
за то, что зло возьмет верх, ответствен
ты. Пусть тот, кто хочет действовать в
соответствии с этикой Евангелия, воздержится
от забастовок — ибо это насилие — и вступает
в желтые профсоюзы. И пусть он, прежде
всего, не говорит о «революции». Ибо данная
этика отнюдь не намерена учить тому, что
именно гражданская война есть единственно
законная (legitiine) война. Пацифист, действующий
в соответствии с Евангелием, отвергнет
или отринет оружие (как это рекомендовалось
в Германии) по велению этического долга:
чтобы положить конец данной войне и тем
самым всякой войне. Политик же скажет:
единственно надежным средством дискредитировать
войну на весь обозримый период был бы
мир на основании статус-кво. Тогда бы
народы спросили себя: для чего велась
эта война? Она была бы доведена ad absurdum
— что ныне невозможно. Ибо для победителей
— по меньшей мере части их — она будет
политически выгодна. И за это несет ответственность
то поведение, которое сделало для нас
невозможным любое сопротивление. Теперь
же, когда пройдет эпоха истощения, дискредитированным
окажется мир, а не война — вот следствие
абсолютной этики.
Наконец,
долг правдивости. Для абсолютной
этики он безусловен. Итак, отсюда
следует вывод о необходимости
публиковать все документы, прежде
всего изобличающие собственную
страну, а на основе этой односторонней
публикации признавать вину в
одностороннем порядке, безусловно,
без оглядки на последствия.
Политик же обнаружит в данном
случае, что в результате истина
не раскрывается, но надежно затемняется
злоупотреблением и разжиганием
страстей: что плоды могло бы
принести только всестороннее
планомерное исследование проблемы
незаинтересованными сторонами;
любой другой подход мог бы
иметь для нации, которая его
использует, последствия, непоправимые
в течение десятилетий. Но абсолютная
этика именно о «последствиях-то»
и не спрашивает.
В этом
все и дело. Мы должны уяснить
себе, что всякое этически ориентированное
действование может подчиняться двум
фундаментально различным, непримиримо
противоположным максимам: оно может быть
ориентировано либо на «этику убеждения»,
либо на «этику ответственности». Не в
том смысле, что этика убеждения оказалась
бы тождественной безответственности,
а этика ответственности — тождественной
беспринципности. Об этом, конечно, нет
и речи. Но глубин-нейшая противоположность
существует между тем, действуют ли по
максиме этики убеждения —: на языке религии:
«Христианин поступает как должно, а в
отношении результата уповает на Бога»,
или же действуют по максиме этики ответственности:
надо расплачиваться за (предвидимые)
последствия своих действий. Как бы убедительно
ни доказывали вы действующему по этике
убеждения синдикалисту, что вследствие
его поступков возрастут шансы на успех
реакции, усилится угнетение его класса,
замедлится дальнейшее восхождение этого
класса, на него это не произведет никакого
впечатления. Если последствия действия,
вытекающего из чистого убеждения, окажутся
скверными, то действующий считает ответственным
за них не себя, а мир, глупость других
людей или волю Бога, который создал их
такими. Напротив, тот, кто исповедует
этику ответственности, считается именно
с этими заурядными человеческими недостатками,
— он, как верно подметил Фихте, не имеет
никакого права предполагать в них доброту
и совершенство, он не в состоянии сваливать
на других последствия своих поступков,
коль скоро мог их предвидеть. Такой человек
скажет: эти следствия вменяются моей
деятельности. Исповедующий этику убеждения
чувствует себя «ответственным» лишь
за то, чтобы не гасло пламя чистого убеждения,
например, пламя протеста против несправедливости
социального порядка. Разжигать его снова
и снова — вот цель его совершенно иррациональных
с точки зрения возможного успеха поступков,
которые могут и должны иметь ценность
только как пример.
Но и
на этом еще не покончено
с проблемой. Ни одна этика
в мире не обходит тот факт,
что достижение «хороших» целей
во множестве случаев связано
с необходимостью смириться и
с использованием нравственно
сомнительных или по меньшей
мере опасных средств, и с
возможностью или даже вероятностью
скверных побочных следствий;
и ни одна этика в мире
не может сказать: когда и
в каком объеме этически положительная
цель «освящает» этически опасные
средства и побочные следствия.
Главное средство политики —
насилие, а сколь важ- но напряжение
между средством и целью с этической точки
зрения — об этом вы можете судить по тому,
что, как каждый знает, революционные социалисты
(цим-мервальдской ориентации) уже во время
войны исповедовали принцип, который можно
свести к следующей точной формулировке:
«Если мы окажемся перед выбором: либо
еще несколько лет войны, а затем революция,
либо мир теперь, но никакой революции,
то мы выберем еще несколько лет войны!»
Если бы еще был задан вопрос: «Что может
дать эта революция?», то всякий поднаторевший
в науке социалист ответил бы, что о переходе
к хозяйству, которое в его смысле можно
назвать социалистическим, не идет и речи,
но что должно опять-таки возникнуть буржуазное
хозяйство, которое бы могло только исключить
феодальные элементы и остатки династического
правления. Значит, ради этого скромного
результата: «Еще несколько лет войны»!
Пожалуй, позволительно будет сказать,
что здесь даже при весьма прочных социалистических
убеждениях можно отказаться от цели,
которая требует такого рода средств.
Но в случае с большевизмом и спартакизмом,
вообще революционным социализмом любого
рода дела обстоят именно так, и, конечно,
в высшей степени забавным кажется, что
эта сторона нравственно отвергает «деспотических
политиков» старого режима из-за использования
ими тех же самых средств, как бы ни был
оправдан отказ от их целей.
Что касается
освящения средств целью, то
здесь этика убеждения вообще,
кажется, терпит крушение. Конечно,
логически у нее есть лишь
возможность отвергать всякое
поведение, использующее нравственно
опасные средства. Правда, в реальном
мире мы снова и снова сталкиваемся
с примерами, когда исповедующий
этику убеждения внезапно превращается
в хилиастического пророка, как, например,
те, кто, проповедуя в настоящий момент
«любовь против насилия», в следующее
мгновение призывают к насилию — к последнему
насилию, которое привело бы к уничтожению
всякого насилия, точно так же, как наши
военные при каждом наступлении говорили
солдатам: это наступление -- последнее,
оно приведет к победе, и, следовательно,
к миру. Исповедующий этику убеждения
не выносит этической иррациональности
мира. Он является косми-чески-этическим
«рационалистом». Конечно, каждый из
вас, кто знает Достоевского, помнит сцену
с Великим инквизитором, где эта проблема
изложена верно. Невозможно напялить один
колпак на этику убеждения и этику ответственности
или этически декретировать, какая цель
должна освящать какое средство, если
этому принципу вообще делаются какие-то
уступки.
Коллега
Ф. В. Фёрстер, которого лично я высоко
ценю за несомненную чистоту его убеждений,
но как политика, конечно, безусловно отвергаю,
думает, что в своей книге он обошел эту
трудность благодаря простому тезису:
из добра может следовать только добро,
из зла — лишь зло. В таком случае вся эта
проблематика просто не существовала
бы. Но все-таки удивительно, что через
2500 лет после «Упанишад» такой тезис все
еще смог появиться на свет. Не только
весь ход мировой истории, но и любое откровенное
исследование обыденного опыта говорит
о прямо противоположном. Древней проблемой
теодицеи как раз и является вопрос: почему
же это сила, изображаемая одновременно
как всемогущая и благая, смогла создать
такой иррациональный мир незаслуженного
страдания, безнаказанной несправедливости
и неисправимой глупости? Либо она не есть
одно, либо же она не есть другое; или жизнью
правят совершенно иные принципы возмещения
и воздаяния, такие, которые можем толковать
метафизически, или же такие, которые навсегда
будут недоступны нашему толкованию. Проблема
опыта иррациональности мира и была движущей
силой всякого религиозного развития.
Индийское учение о карме и персидский
дуализм, первородный грех, предопределение
и Deus absconditus* — все они выросли из этого
опыта. И первые христиане весьма точно
знали, что миром управляют демоны и что
тот, кто связывается с политикой, то есть
с властью и насилием как средствами, заключает
пакт с дьявольскими силами, и что по отношению
к его действованию не то истинно, что
из доброго может следовать только доброе,
а из злого лишь злое, но зачастую наоборот.
Кто не видит этого, тот в политическом
отношении действительно ребенок.
Религиозная
этика по-разному примирялась
с тем фактом, что мы вписаны
в различные, подлежащие различным
между собой законам жизненные
структуры (Lebensordnungen). Эллинский политеизм
приносил жертвы Афродите и Гере, Дионису
и Аполлону, но знал при этом, что нередко
боги были в споре между собою. Индуистская
жизненная структура каждую из профессий
делала предметом особого этического
закона, дхар-мы, и навсегда разделяла
их друг от друга по кастам, устанавливая
их жесткую иерархию, вырваться из которой
человек не мог с момента своего рождения,
разве что возрождаясь в следующей жизни,
а тем самым устанавливала для них разную
дистанцию по отношению к высшим благам
религиозного спасения. Таким образом
ей удалось выстроить дхарму каждой касты,
от аскетов и брахманов до мошенников
и девок в соответствии с имманентными
закономерностями профессии. Сюда подпадают
также война и политика. В «Бхагаватгите»,
в беседе Кришны и Арджуны, вы обнаружите
включение войны в совокупность жизненных
структур. «Делай необходимое» — вот,
согласно дхарме касты воинов и ее правилам,
должный, существенно необходимый в
соответствии
с целью войны «труд»: согласно
этой вере, он не наносит ущерба религиозному
спасению, но служит ему. Индийскому воину,
погибающему героической смертью,
небеса Индры представлялись с давних
пор столь же гарантированными, как
и Валгалла германцу. Но нирвану
он презирал бы так же, как презирал
бы германец христианский рай с его
ангельскими хорами. Такая специализация
этики сделала возможным для
индийской этики ничем не нарушаемое,
следующее лишь собственным законам
политики и даже усиливающее их обращение
с этим царским искусством. Действительно
радикальный «макиавеллизм» в популярном
смысле этого слова классически
представлен в индийской литературе
«Артхашастрой» Каутальч (задолго до Рождества
Христова, будто бы из эпохи Чандрагупты),
по сравнению с ней «Principe» Макиавелли
бесхитростен. В католической этике, которой
обыкновенно следует профессор Фёрстер,
«consilia evangelica»* , как известно, являются
особой этикой для тех, кто наделен харизмой
святой жизни. В ней рядоположены монах,
не имеющий дозволения проливать кровь
и искать выгоды, и благочестивый рыцарь
и бюргер, которым дозволено — одному
то, другому это. Градация католической
этики и ее включение в структуру учения
о спасении менее по- следовательны,
чем в Индии, хотя и тут они должны были
и имели право соответствовать христианским
предпосылкам веры. Первородная испорченность
мира грехом позволяла относительно легко
включить в этику насилие как средство
дисциплинирования против греха и угрожающих
душам еретиков. Но ориентированные только
на этику убеждения, акосмические требования
Нагорной проповеди и покоящееся на этом
религиозное естественное право как абсолютное
требование сохраняли свою революционизирующую
силу и почти во все эпохи социальных потрясений
выходили со своей стихийной яростью на
передний план. В частности, они вели к
созданию радикально-пацифистских сект,
одна из которых проделала в Пенсильвании
эксперимент по образованию ненасильственного
во внешних отношениях государственного
устройства — эксперимент трагический,
поскольку квакеры, когда разразилась
война за независимость, не смогли выступить
с оружием в руках за свои идеалы. Напротив,
нормальный протестантизм абсолютно легитимировал
государство, то есть средство насилия,
как божественное учреждение, а в особенности—легитимное
авторитарно-монархическое государство
(Obrigkeitsstaat). Лютер освободил отдельного
человека от этической ответственности
за войну и переложил ее на авторитеты
(Obrigkeit), повиновение которым, кроме как
в делах веры, никогда не могло считаться
грехом. Опять-таки кальвинизму в принципе
было известно насилие как средство защиты
веры, то есть война за веру, которая в
исламе с самого начала являлась элементом
жизни. Таким образом, проблему политической
этики ставит отнюдь не современное, рожденное
ренессансным культом героев неверие.
Все религии бились над этой проблемой
с самым различным успехом, и по тому, что
было сказано, иначе и быть не могло. Именно
специфическое средство легитимного насилия
исключительно как таковое в руках человеческих
союзов и обусловливает особенность всех
этических проблем политики.