Автор: Пользователь скрыл имя, 15 Апреля 2012 в 13:49, курсовая работа
Столетие Шолохова интересно и важно, прежде всего, тем, что оно напоминает нам о бесконечном разнообразии, мощи и непредсказуемости природной и человеческой жизни, о всесилии таланта, о долговечности слова, подсказанного творческим самозабвением. А между тем все отчетливее видно, как трудно стало современному художнику состязаться с жизнью, осиливать, одолевать ее словом и образом и при этом не убивать ее живой целостности, ее разноцветий и разноголосия. Однако не легче найти для великого художника равновеликого ему читателя.
1. Ведение
2. Роман «Поднятая целина» как талантливое художественно произведение М. А. Шолохова 7
3. Жизнеутверждающая концепция романа М. А. Шолохова «Поднятая целина» 12
3. 1. Идейно-художественное содержание романа «Поднятая целина» 12
Давыдов и его друзья относятся к числу тех, кто воспринимает революционное учение как новую религию, “которая вытеснила старую, христианскую, благо обещала царство Божие не на небесах, а на земле, да ещё при этой жизни”2. Отрекаясь от веры отцов и дедов, они отвергают закон сострадания и вступают в непримиримую борьбу с «подлюкой жалостью». Эта борьба становится объектом пристального внимания писателя.
Разрыв традиции, то есть
отступление от заветов отцов, отчётливо
просматривается при
Мать Андрея, уставшую в одиночку управляться с хозяйством и обихаживать взрослого сына, тревожит новое отношение к семье, которая перестала быть основой основ. “Погляжу я на вас, и горюшко меня берёт. И Андрюшка мой на холостом полозу едет, и Макарка, да и ты. И как вам всем троим не стыдно? Такие здоровые бугаи ходит по хутору, а нет вам удачи в бабах. Ить это страма, да и только”1, — выговаривает она Давыдову, связывающему свои надежды на бессмертие не с семьёй и с будущими детьми, а с делом, порученным ему партией: ведь из гремяченского колхоза когда-нибудь вырастет коммуна, которую назовут его именем.
Тревогу матери разделяет и Ипполит Шалый, по возрасту годящийся главным героям в отцы. Воспитанный в прежних традициях, он видит смысл жизни в том, чтобы, овладев нужным людям делом, передать секреты его потомкам. Не имея собственных детей, Шалый обучает своему ремеслу “сиротков”. Сознание честно выполненного долга лишает его страха перед неизбежностью ухода. “Тем и горжусь я, что хучь и помру, а наследников моему умению не один десяток на белом свете останется”, — говорит он Давыдову, которого не пугает отсутствие наследников. Самое страшное для него — лишиться партбилета, поэтому он прерывает кузнеца бесцеремонной репликой: “Давай рассуждать о деле”2.
Смена веры сопровождается сменой нравственных ориентиров. Разрушители старого мира и слышать не хотят о великих и вечных законах, которым следовали их предки. Городской житель Давыдов впервые задумывается об этих законах, увидев гнездо жаворонков в степи: “Всякая мелкая пташка — и та гнездо вьёт, потомство выводит, а я ковыляю бобылём, и ещё неизвестно, придётся ли мне посмотреть на своих маленьких... Жениться, что ли, на старости лет?” Спустя мгновение он весело смеётся над своим вопросом: идеалы семейного счастья слишком мелки для человека, окрылённого мечтой о счастье всеобщем.
Выросший в крестьянской семье Нагульнов с детства познал мудрость законов природы, усвоив, что “и животное всякое, и дерево, и земля пору знают, когда им надо обсеменяться...”1. Однако и он считает, что действие этих законов можно приостановить ради осуществления вековой мечты трудящихся — мировой революции: “Не время зараз нам, коммунистам, завлекаться разными посторонними делами... Молодым вьюношам я бы по декрету запрет сделал жениться. Какой из него будет революционер, ежели он за бабий подол приобыкнет держаться?.. А у кого ишо дети пойдут, энтот для партии вовзят погибший человек... Из него и боец плохой, и работник чоховый... Нет, дорогой товарищ... ежели ты в партии состоишь, то ты всякие глупости оставь”2.
Попытка усмирения инстинкта продолжения рода посредством декретов кажется очередным чудачеством Нагульнова. Но великовозрастные мальчишки эпохи “великой ломки” даже в самых нелепых своих фантазиях не забывали о подсказке государства.
“Почему «детство», «любовь» и т.п., например, почитание стариков, отца и матери — всё это запрещено у нас? Не остаётся больше никакого сомнения, что невежды, негодяи... не сами по себе это делают, а в соподчинении духу социальной революции... Так создаётся пчелиное государство, в котором любовь, материнство и т.п. питомники индивидуальности мешают коммунистическому труду”3, — отмечал особенность новых ориентиров Пришвин.
С какой же целью Шолохов сталкивает безродного Давыдова с сыном гремяченского бедняка Дёмки Ушакова?
Общение с Федоткой открывает нечто новое в Давыдове, который с таким увлечением предаётся невинным забавам, что кажется ровесником своего маленького приятеля. Подробности их встреч фиксируются запоминающимися деталями: вот Давыдов выбивает сопли Федотке, а потом тщательно вытирает пальцы о штаны, вот опрометчиво соглашается испытать крепость его зубов, вот, охнув от укуса, выдвигает встречное предложение: “Ну, теперь, Федотка, давай я твой палец укушу”.
Если смышлёный парнишка быстро завоёвывает симпатии читателя, то “колхозный председатель” с засохшими соплями на штанах вызывает иные чувства. Писатель не щадит и других героев. Ленинградский рабочий всё же имеет “чёрный, как прах”, носовой платок, о чём мы узнаём из его первого визита к Островнову. Доживший до седых волос Размётнов сохранил детскую привычку “бить соплю обземь”, а схвативший “нервный насморк” Нагульнов носит с собой полотенце.
Только ли внешнюю неприглядность подчёркивает таким образом автор? Ведь серый от грязи Лушкин кружевной платочек, который долгое время лежал в кармане Нагульнова, — свидетельство его единственной и безответной любви. И не случайно второе упоминание о носовом платке Давыдова связано с угрозой взрыва в школе. Увидев в руках у Федотки гранату и в мгновение представив изуродованные детские тела, Давыдов покроется потом от ужаса. Лихорадочно соображая, как спасти малышей, он полезет за платком и нащупает в кармане перочинный нож, который облегчит выход из положения. Но прежде чем Давыдов обменяет нож на гранату, мы увидим его движения: “...Правой рукой он вытащил нож, рукавом левой — вытер обильный пот на лбу и стал вертеть и разглядывать нож, как будто видел его впервые в жизни. А сам искоса поглядывал на Федотку”1.
Авторское тире, замедляя темп повествования, позволяет увидеть и характерный жест беспризорника, и самоотверженность человека, не растерявшегося в сложной ситуации. Удачно найденная деталь — носовой платок — выявляет не только уровень воспитанности взрослых героев, которые ненамного опередили в этом отношении Федотку, но и их способность в решающие минуты жизни слышать голос сердца. Поэтому Нагульнов, действуя вопреки всем установкам, спасает от суда Лушку, а Давыдов, оказавшись лицом к лицу со смертью, думает не о себе, а о детях.
Однако голос сердца гремяченских коммунистов заглушает “неслыханная претензия”, уверенность в том, что именно они, как представители власти на хуторе, должны учить, воспитывать и перевоспитывать, то есть вести за собой народ, разъясняя ему политику партии. Неслыханная претензия порождает неслыханное самомнение. Можно ли забыть, с каким пылом обрушивается полуграмотный Нагульнов на осмелившегося возразить ему фельдшера? “Это я-то в медицине не смыслю?! Ах ты старая клизьма! На германской войне я четыре раза был ранен, два раза контужен и раз отравлен газами, на Гражданской войне три раза ранен, в тридцати лазаретах, в госпиталях и больницах валялся, и я же ничего не смыслю в медицине?!”1
Давыдов и его друзья с юных лет связали свои судьбы с революцией. Главной школой для всех троих стала Гражданская война, победа в которой открыла перспективу уничтожения врагов пролетариата “в мировом масштабе”. Грандиозность поставленной задачи пробуждала в недавних бойцах чувство гордости от причастности к великому делу, укрепляя сознание своего превосходства над “ветхими людьми”, хотя многие из победителей могли бы повторить вслед за дедом Щукарём: “Грамотный я? Вполне. Читаю, что хошь, и свободно расписываюсь”2.
Приобретённый на войне опыт
убеждал в невозможности
Мнимая приобщённость к самому важному знанию отодвигает на второй план потребность учиться у книг, у стариков, у природы, что накладывает свой отпечаток на развитие личности. Гремяченские коммунисты могут многое запомнить и пересказать, но не в силах до конца осмыслить полученную информацию. Посланец ленинградского рабочего класса не является исключением. Он всерьёз верит, что ликвидация кулачества не означает ликвидации людей: “Ведь не подохнут же они? Работать будут — кормить будем”.
По логике Давыдова, Островнов не может быть вредителем: “Если б он был вредителем, то не работал бы так ударно...”
Неумение Давыдова сопоставлять факты подтверждает его оценка действий председателя тубянского колхоза Поляницы, с ведома которого было похищено сено у гремяченцев: “Колхозу всего полгода, и начинать с захвата соседской земли и воровства — это же в дым разложить колхозников!”
Но разве не с грабежа зажиточных казаков начиналось создание гремяченского колхоза? И разве поступок Дубцова, угнавшего лошадей из бригады Любишкина, не доказывает, что воровство и обман “ради общей пользы” уже не считаются преступлением? Тогда какой смысл взывать к совести Поляницы?
Эти и многие другие вопросы остаются вне поля зрения Давыдова, не без основания названного Нагульновым тугодумщиком.
Разговор о “непростительном ребячестве” продолжается и во второй книге. Автор подробно останавливается на поступках своих героев, которые никак не вяжутся с их положением. Это и состязание Давыдова с Федоткой в стрельбе жёваной бумагой, и уничтожение котов Размётновым, и яростная борьба Нагульнова за чистоту петушиного пения. Странность поступков обнажает глубинную суть новых порядков и новых законов.
Внедрение идеи классового подхода во все сферы жизни приводит Нагульнова к мысли, что политика и петухов затрагивает: “Будь заместо майданниковского петуха какой-нибудь кулацкий — да я его и слушать бы в жизни не стал, паразита! На чёрта он мне сдался бы, кулацкий прихвостень!” А спасающий голубей от котов Размётнов оправдывает свою жестокость утвердившимся в обществе отношением к врагам, которые не имеют права на защиту: “Раз кот разбойничает, раз он бандит и разоритель разных пташек — к высшей мере его, вот и весь разговор. К бандитам у нас один закон: «руководствуясь революционным правосознанием» — баста!”1
Но далеко не все принимают новые нормы. Мать Андрея Размётнова расценивает истребление четвероногих “бандитов” как злодейство. “Ничего-то живого тебе не жалко! Вам с Макаркой что человека убить, что кошку — всё едино!” — пытается вразумить она сына, который исходит из других представлений о добре и зле: “Мы вот именно из жалости бьём разную пакость — хоть об двух, хоть об четырёх ногах, какая другим жизни не даёт. Понятно вам, маманя? Ну и ступайте в хату. Волнуйтесь в помещении, а на базу волноваться и обругивать меня я — как председатель сельсовета — вам категорически воспрещаю”2.
Зреющая в семье Размётновых трагедия непонимания — следствие разрыва традиции. Сын пока ещё не догадывается, какую опасность для его авторитета таит демонстративное нежелание слушать стариков.
Об этой опасности не задумывается и Нагульнов, пугающий по ночам квартирную хозяйку громогласным “Отставить!”, адресованным нарушителю гармонии петушиной переклички. Так как недисциплинированный петух Аркашки Менка приказам не внемлет, Макар решает действовать с позиции силы. Уничтожив “вредителя”, а вместе с ним ещё одного петуха, посягнувшего на авторитет секретаря гремяченской ячейки, Нагульнов выходит на улицу с видом человека, сделавшего важное и нужное дело, не замечая горестного взгляда Аркашкиной жены.
“На её молчаливый вопрос Аркашка приложил указательный палец ко лбу, повертел им из стороны в сторону, сказал шёпотом:
— Тронулся! Хороший человек, а тронулся. Бесповоротно сошёл с ума, не иначе! Сколько ему, бедняга, не сидеть по ночам! Доконали его английские языки, будь они трижды прокляты!”1
Реакция Аркашки заставляет вспомнить один из эпизодов сбора семфонда в Гремячем, когда Размётнов, потеряв надежду доказать Нагульнову неправомерность его действий по отношению к Баннику, стучит согнутым пальцем сначала по столу, а потом по лбу Макара, уверяя: “Одинаковый звук-то!”
Тщательно выписанные варианты красноречивого жеста заостряют внимание на ненормальности происходящего, от которой упорно отворачиваются главные герои.
Отречение от мудрости поколений обернулось для главных героев романа замедлением духовного роста, поставив их в положение первооткрывателей давно известных истин. Отравляющая души классовая ненависть облегчала вовлечение наивных мальчишек в политику, основанную на обмане, о сущности которого писал в своём дневнике Пришвин: “Полузнание — сила. Нынешний фанатизм, похожий на какую-то мрачную религию, имеет следующие предпосылки: нужно, чтобы национально-бытовые и семейные узы совершенно распались и на пустое место, как догмат веры, вошло «знание». В таком состоянии профессор химии может быть принят как пророк, тем более профессор политической экономии, тем более Маркс или Ленин”1.
Давыдов и Нагульнов не сумели разобраться в обмане, но пережили потрясения, давшие толчок мысли, обозначившей начало их выхода из стадии духовного детства. Давыдов, убедивший себя в целесообразности действий вождя, приказавшего отложить все расчёты с выходцами из колхозов на осень и тем самым лишившего крестьян права выбора, не может, несмотря на все усилия, избавиться от стыда за свою причастность к грабежу кулацких детей. Нагульнов, пытаясь понять решение Сталина расправиться с самыми рьяными исполнителями своих приказов, обнародованное в статье «Головокружение от успехов», во всеуслышание заявляет: “Статья неправильная”.
Пробуждение мысли сопровождается желанием сосредоточиться, побыть в одиночестве. Давыдов немало времени проводит в кузнице, занимаясь ремонтом колхозного инвентаря, и, удивляя гремяченцев, всё чаще становится за плуг. Нагульнов, уверявший, что распрекрасно себя чувствует, выгнав Лушку, проявляет недопустимую для коммуниста вольность после её ухода из хутора. “Никуда я не поеду, побуду несколько дней дома. Что-то я весь какой-то квёлый стал... Как будто меня в три била били, в пяти мялах мяли”, — говорит он Давыдову.
Суровый Макар никак не может избавиться от тоски по своей непутёвой жене, изменившей ему с классовым врагом. “...Я всё-таки люблю её, подлюку”, — признаётся он Размётнову, в мальчишеском увлечении которого голубями проглядывает тоска по своей семье, по своему гнезду.
Информация о работе Жизнестроительное начало в романе Шолохова " Поднятая целина"