Автор: Пользователь скрыл имя, 30 Октября 2012 в 18:25, лекция
Впервые слова «циркизация театра» были произнесены применительно к третьему типу взаимоотношений цирка и театра, что позволяет сосредоточиться на этой группе спектаклей. Но и здесь следует провести разграничение. Признать единство вышеперечисленных спектаклей можно, только сочтя существенными не их эстетические координаты, а факт наличия в них цирковых элементов. Но их использование на театре было обусловлено именно эстетическими предпосылками — своими для Мейерхольда, своими для Таирова, своими для Курбаса. Таким образом, остается выбор между воссозданием исторической картины циркизации театра и теоретическим исследованием, которое предпочтительно вести в рамках одной эстетической системы, продемонстрировавшей принципиальные подходы к циркизации театра. Выбор второго пути обусловлен прежде всего тем, что сам термин «циркизация» был выдвинут изнутри мейерхольдовского лагеря. Именем Мейерхольда можно объединить и подавляющее большинство названных спектаклей (даже тех, которых Мейерхольд не только не ставил, но и не видел, — как, например, спектакль ФЭКСов). Фигура Мейерхольда возникает как своего рода точка отсчета в опытах циркизации театра.
В союзе с В. В. Маяковским, признанным лидером русских футуристов, Мейерхольд нащупал очертания нового искусства. А. В. Луначарский однозначно называл это искусство футуристическим. В монографии о Мейерхольде К. Л. Рудницкий не без оснований оспаривает это мнение, справедливо отмечая, что у Луначарского «понятие „футуризм" употребляется в чрезвычайно расширительном смысле»26. Однако, прежде чем перейти к разговору о сценических реалиях спектакля Мейерхольда, необходимо уяснить, чем же действительно являлся футуризм к 191 8 году.
Футуризм — как художественное течение — ведет свою историю с 1909 года, когда в Италии был опубликован «Первый манифест футуризма», подписанный Ф.-Т. Маринетти. В отличие от последующих многочисленных воззваний отца футуризма «Первый манифест» был эстетической декларацией и не содержал конкретных рекомендаций по созданию футуристических произведений.
Общеизвестен заявленный и осуществленный на практике разрыв футуризма с традицией. Мало кто, однако, вдумывался в причины такого разрыва.
Любая традиция признается новым художественным течением мертвой. «Музеи и кладбища! Их не отличить друг от друга — мрачные скопища никому неизвестных и неразличимых трупов!»' За броскостью, явно эпатажным характером высказывания стоит принципиально новое понимание исторической реальности, которая и обесценивает все достижения прошлого. «Мы стоим на обрыве столетий!.. Так чего же ради оглядываться назад? Ведь мы вот-вот прорубим окно прямо в таинственный мир Невозможного! Нет теперь ни Времени, ни Пространства. Мы живем уже в вечности»27. Футуристы оказались первыми, кто оценил жизнь XX века как жизнь вне времени и пространства. По мысли Маринетти, не футуризм призывал к разрыву с традицией, сама жизнь реализовывала этот разрыв, футуризм лишь прислушался к дыханию новой жизни, почувствовал происшедшие в ней характерные изменения и попытался адекватно отреагировать на них в искусстве.
Констатация исчезновения времени
и пространства из современной жизни
не была поэтическим преувеличением
— скорее, попыткой адекватно выразить
в старых (за отсутствием в 1909 году новых)
словах глубинные изменения, происходящие
в действительности. (В скобках заметим,
что изменение ее основ в XX веке стало
спустя несколько десятилетий предметом
пристального исследования ученых — в
первую очередь философов и историков.
В связи с этим нельзя не упомянуть уже
ставший классическим труд А. Дж. Тойн-
би «Постижение истории»28,
зафиксировавший в гуманитарной науке
взгляд на наше столетие как на принципиально переломное в истории человечества.)
Время и пространство — эта «среда обитания» человечества — соединились в скорости и оказались ею преодоленными. «Наш прекрасный мир стал еще прекраснее — теперь в нем есть скорость»29. Скорость становится единственно возможной формой жизни, нарушая веками сложившийся ход вещей, диктуя новые законы мироздания. Все, что не движется, все, что застыло, — мертво. Мертво и застывшее в традиции искусство. Больше не существует линейного движения развития традиции, движения от старого к новому. Само движение становится новым, и в нем самом уже заключаются смысл и форма как жизни, так и искусства. Отсюда — футуристический культ скорости, движения и «неукротимой энергии».
Известный технократизм футуристов, ранее невиданное внимание к машине как предмету искусства — тоже примета нового времени. Для футуристов машина — марка нового времени, создатель новой жизни. Неудивительно, что своеобразным лейтмотивом «Первого манифеста футуризма» стала тема автомобиля. «Под багажником гоночного автомобиля змеятся выхлопные трубы и изрыгают огонь. Его рев похож на пулеметную очередь, и по красоте с ним не сравнится никакая Ника Самофракийская»30. Гоночный автомобиль — главный символ нового искусства: в нем соединились две базовые для футуризма позиции — скорость и машина.
Репутация футуристической концепции искусства как концепции, исчерпывающейся отрицанием предшествующей культуры, не вполне справедлива. Футуризм хоронил традиционное искусство как потерявшее смысл в новой жизни. Исходя из уверенности в непреложной связи жизни и искусства, Маринетти утверждал: «Космополитический номадизм, демократический дух и упадок религии сделали абсолютно бесполезными здания, выражавшие ког- да-то королевский авторитет, теократию и мистицизм»31. И это случилось не только с архитектурой, но и со всем искусством: в самих
основах взаимоотношений жизни
и старого искусства уже
Позитивная часть программы футуризма была в обращении к доселе невиданным явлениям, выражавшим суть нового времени: «Мы будем воспевать рабочий шум, радостный гул и бунтарский рев толпы; пеструю разноголосицу революционного вихря в наших столицах; ночное гудение в портах и на верфях под слепящим светом электрических лун»'. На смену человеку приходит толпа, на смену природе — электричество. Наступает эра техники и человеческих масс. Естественно, что главной моделью мира для футуризма становится современный город. В нем видится и образ будущего, резко актуализированный отсутствием времени. Порвав с прошлым, футуристы как бы зависли в прыжке из настоящего в грядущее, силясь различить в нем, куда же вывернет бурное течение современности.
«Мифология, мистика — все это уже позади! На наших глазах рождается новый кентавр — человек на мотоцикле, — а первые ангелы взмывают в небо на крыльях аэропланов! Давайте-ка саданем хорошенько по вратам жизни, пусть повылетают напрочь все крючки и засовы!.. Вперед! Вот уже над землей занимается новая заря!.. Впервые своим алым мечом она пронзает вековечную тьму, и нет ничего прекраснее этого огненного блеска!»32 Разрушив старый миф — основу предшествующей культуры, футуризм тут же принялся созидать новый: культура без мифа невозможна. Миф о культуре будущего на основе технического переустройства мира. Новый миф, как ему и полагается, рождался в акте уничтожения старого. На смену прежним богам приходили молодые. Но боги — оставались.
Остро почувствовав ритм и логику нового века, века скорости, энергии и силы, Маринетти стал заложником этой логики, придя к здравице в честь войны. В современной войне, как в одной точке, сходились все заявленные в «Первом манифесте» темы: и разрушение старого («только она [война. — А. С.] может очистить мир»33), и культ машины, и «риск, дерзость и неукротимая энергия», и «смелость, отвага и бунт». Наступление новой жизни оказалось неразрывно связанным с наступлением новой войны.
Милитаристский венец, возложенный на себя итальянским футуризмом, стал своеобразным камнем преткновения для отечественной науки советского периода. Еще более серьезным препятствием для объективного анализа мощнейшего художественного течения первой трети XX века стала связь Маринетти с итальянским фашизмом. Этим было предопределено отрицательное отношение советской науки к футуризму вообще и итальянскому футуризму в первую очередь. Возникла тенденция развести итальянских и русских футуристов, с тем чтобы получить возможность рассматривать русский футуризм как автономное явление. Такова, например, логика К. Л. Рудницкого в книге «Русское режиссерское искусство. 1908-1917». Авторитетнейший представитель советского театроведения писал: «Между русским и итальянским футуризмом общего мало. Русские футуристы смыкались с итальянскими только в желании разорвать все связи с эстетической традицией, с искусством, которое им предшествовало. Кроме того, и те и другие — и русские, и итальянцы — провозглашали как главный принцип искусства будущего „динамизм", культ скорости и стремление к будущему»'. Но отнесенные к разряду «кроме того» идеи составляли суть футуристического метода.
В качестве доказательства различий между итальянскими и русскими футуристами Рудницкий напоминает о свойственной последним любовной лирике, презираемой футуристами итальянскими, о внимании Хлебникова, а за ним и Каменского к архаической лексике, акцентирует исследователь и антивоенные настроения русских футуристов в период Первой мировой войны. Все это так. Русские и итальянские футуристы заметно разнятся в предвоенное и военное время. Но в 191 7 году русский футуризм переживает перелом, результатом которого становится подчас дословное совпадение высказываний самых разных русских художников и теоретиков футуристического толка с манифестами и практикой Маринетти. Приятие подавляющим большинством русских футуристов
Октябрьской революции — аналог военному пафосу итальянских коллег.
Русский дореволюционный футуризм действительно отличался от своего итальянского родственника, но это были, скорее, отличия фаз одного и того же явления, чем отличия явлений разного порядка. Футуризм был не просто глашатаем нового времени. Этим временем, во всех его проявлениях и социальных в том числе, футуризм был порожден. Футуристическое искусство нельзя понять без оглядки на социально-политические реалии первой четверти XX века.
Маринетти, еще в 1909 году прославляя войну, видел в ней быстрый и надежный способ утверждения и новой жизни, и нового искусства. Его идеи во многом были порождены ростом самосознания итальянской нации, стремившейся к новой, более важной роли в Европе. Война, в которой Италия выступила агрессивной стороной, сулила угодное ей переустройство мира. Для Маринетти, жаждавшего разрушения во имя созидания, война была благом. Точно так же, не раздумывая, примкнет он по окончании войны к фашистам, видя в них способность достичь того, чего война не принесла. Кроме того, фашизм в Италии быстро становится реальной силой, а футуризм по своей природе был к силе неравнодушен. Итальянский футуризм с самого своего рождения ясно и четко выражал свои политические взгляды1 — став тем самым первым художественным течением, громко заявившим о своем участии в созидании жизни. Именно с футуризма начинается отсчет художественных теорий, претендовавших в XX веке на преображение реальности. Взаимоотношения жизни и искусства были тогда кардинально переосмыслены. Жизнь превращалась в созидаемое произведение искусства, искусство становилось образом жизни. Поэтому понятен столь активный отклик Маринетти на жизнь общественную — она как никакая другая нуждалась в переустройстве.
Тот же пафос неприятия социальной действительности пронизывал и все выступления русских футуристов. Но в условиях изживающей себя политической системы, в условиях приближающегося государственного распада (а совсем не укрепления государства), в условиях навязанной и бессмысленной для России войны, сулившей не переустройство мира, а сохранение существующего положения вещей, реальное изменение миропорядка выглядело для русских футуристов весьма туманным.
Революция, провозгласившая крушение старого и, что крайне существенно, строительство нового мира, неожиданно открыла возможность полной реализации футуристической программы. Знаменитое «моя революция» Маяковского — высказывание не столько гражданина, сколько художника, увидевшего реальную почву для воплощения своих чаяний.
Русская фаза футуризма в 1917 году догнала итальянскую. Поэтому нет ничего удивительного в том, с какой силой и энергией зазвучали в послереволюционной России идеи Маринетти.
Его театральные взгляды были определены контекстом общеэстетических рассуждений. Наиболее полное свое воплощение они нашли в манифестах «Наслаждение быть освистанным» и «Мцзк На11». В первом из них сформулированы все основные театральные идеи футуризма. Основную задачу театрального искусства Маринетти видел в том, чтобы «оторвать душу публики от повседневной реальности и экзальтировать ее в ослепительной атмосфере интеллектуального опьянения»34. Такой подход с самого начала отметает опыт предшествующего искусства: «психологические фотографии», «исторические реконструкции» («извлекают ли они свой интерес из знаменитых героев: Нерона, Цезаря, Наполеона, Казановы или Франческо да Римини, или опираются на внушение, производимое бесполезной пышностью костюмов и декораций прошлого»35), «треугольник адюльтера» — все это должно остаться в прошлом. Драматическое искусство будущего — «опьяняющий синтез жизни в ее многочисленных и типических линиях»36. В этом определении обращает на себя внимание то, что искусство театра мыслится как синтетическое перевоссоздание жизни. Именно жизнь является его источником и материалом, что безусловно определяет зависимость футуристического искусства от жизни, причем «в ее типических линиях». Но самое главное слово здесь — «синтез». Искусство, с одной стороны, максимально сближается с жизнью, с другой — его сущностная ценность видится в сознательном синтезе привычных жизненных реалий.
Из этого можно сделать два существенных вывода. Первый: намечается путь, следующим шагом по которому может стать и станет синтез жизни не только на театральных подмостках, но и в действительности — жизнь как искусство. Второй: закладывается базовая для театрального футуризма ориентация на подлинность материала на сцене (в противовес имитации); самовыражение художника, собственно художественное творчество реализуется в синтезе — сочетании и сочленении подлинных, существующих вне зависимости от искусства, элементов.
В связи с этим нельзя не вспомнить первый театральный опыт русских футуристов. В трагедии Маяковского подлинность, реальность главного и единственного героя была определена триединством автора, актера и героя. Абсолютно подлинная вещь — живой человек и его внутренний мир — синтезировались на сцене заново. Стремление к подлинности материала, но уже в других проявлениях будет характерно и для всех последующих театральных экспериментов русского футуризма.
«Первые в мире постановки футуристов театра» в Луна-парке в 1 91 3 году в полной мере несли в себе главный пафос манифеста Маринетти — пафос «отвращения к немедленному успеху», «презрения к публике», «а в особенности публике первых представлений», зрителям, «ум которых естественно склонен к пренебрежению, а пищеварение очень деятельно, что несовместимо с каким бы то ни было интеллектуальным усилием»37.
«Наслаждение быть освистанным» —
призыв к пересмотру отношений
сцены и зала. Маринетти утверждал, что
необходимо «вырвать актеров из-под власти
публики, которая неизбежно толкает их
на поиски легкого эффекта и удаляет от
всяких поисков глубокого толкования»38.
Не признавая за современной буржуазной
публикой способности оценивать произведения
искусства,
Маринетти писал: «Пьесы, которые захватывают прямо, непосредственно, без объяснений, всех индивидуумов публики, — это произведения более или менее искусно построенные, но абсолютно лишенные новизны, и, следовательно, творческого гения»'. Поэтому и звучали для театральных деятелей пожелания не аплодисментов, а свиста. «Не все, что освистывается, хорошо или ново. Но все, что немедленно удостаивается аплодисментов, не превосходит среднего уровня умов»39.
И аплодисменты, и свистки с мест — все это атрибуты старого театра. Маринетти пересматривает саму форму театрального представления, чему посвящает манифест «Мцхк: На11». «Мы усердно посещаем Мцзк На11 или театр Варьете (кафе-концерт, цирк, кабаре Ьойге с!е пш1), который предлагает ныне единственное театральное зрелище, достойное истинно футуристского ума»40. Именно в этих зрелищных формах Маринетти находит прообраз футуристического театра — смелого, быстрого, веселого. «Театр варьете есть синтез всей утонченности нервов, которую человечество выработало до сих пор, чтобы развлекаться, смеясь над моральным и материальным страданием; он является также кипучим слиянием всех сме- хов и улыбок, усмешек, зубоскальства, гримас будущего человечества»41. Кроме того, «театр Варьете есть школа героизма, в виду необходимости побивать различные рекорды трудностей и усилий, создающей на сцене сильную и здоровую атмосферу опасности»42. (Здесь прямо напрашивается сравнение со статьей Мейерхольда «Да здравствует жонглер!», в которой «величайшая храбрость» циркачей также оказывается позитивным примером для публики.)