Способы выражения авторской позиции

Автор: Пользователь скрыл имя, 06 Января 2012 в 20:41, реферат

Описание работы

Итак, основные задачи можно сформулировать так:
1. Проанализировать эпиграф к роману.
2. Выявить приёмы выражения авторской позиции.
3. Сравнить и сопоставить взгляды героев.

Работа содержит 1 файл

Введение.doc

— 132.50 Кб (Скачать)

         Как видим, Достоевский наделяет  мыслями  об ограниченности  человеческого разума в познании  не только бунтаря-атеиста Ивана, рассматривающего «весь обидный комизм человеческих противоречий» как «гнусненькое измышление малосильного и маленького, как атом, человеческого эвклидовского ума», но и его антипода религиозного Зосиму, согласного с философами в том, что «сущности вещей нельзя постичь на земле».

          Сам писатель, указывающий в письмах  на свое желание  устами  Зосимы опровергнуть «богохульство»  Ивана, вложил многие  свои  сомнения и представления не  только в рассуждения Зосимы  и его ученика Алеши, но и  в размышления Ивана  Карамазова. 

4) Приём «двойничества». 

    В романе «Братья Карамазовы» мы склонны  выделить два разных сочетания художественных  образов из области «двойничества». Первое сочетание – Иван и черт – углубляет, драматизирует и психологизирует внутренние противоречия разума и сердца Ивана (эту же функцию в значительной степени выполняет и сочетание Иван-инквизитор). Сцена свидания с чёртом имеет большое значение в романе для раскрытия, в частности, того смысла, который был связан с тайной инквизитора, а вся глава тесно связана с главой «Великий инквизитор».

   С «тайной» инквизитора перекликается рассказанная чёртом легенда об учёном философе, который «всё отвергал: законы, совесть, веру, а главное – будущую жизнь» и которому после его смерти была дана возможность проникнуть в «тайное тайных» – в вопросы бессмертия и возможность будущей гармонии. Не желая «из принципа» идти до этой истины квадриллион километров и затрачивать на этот путь к познанию биллион лет, философ вначале пролежал почти тысячу лет, но потом всё-таки встал и пошёл, а когда дошёл и познал, то, «не пробыв двух секунд, воскликнул, что за эти две секунды не только квадриллион, но и квадриллион квадриллионов пойти можно, да ещё возвысив в квадриллионную степень». «Словом попел ?«осанну», – заключил свой рассказ черт. Однако, путь к ней должен лежать, по мысли Ивана, через муки сомнений и отрицаний: «Каким-то там довременным назначением, которого я никогда разобрать не мог, – говорит черт, – я определён «отрицать», между тем я искренно добр и к отрицанию совсем не способен… Но для жизни мало одной «осанны», надо, чтоб «осанна»-то переходила через «горнило сомнений…».

       Раздвоенность сознания между верой и неверием показана в диалоге героя с чертом. Насмешливый посетитель делает все усилия, чтобы заставить атеиста принять его реальность: стоит ему поверить в сверхъестественное, и позитивное мировоззрение разрушено, «эвклидовский ум» взорван. Иван отчаянно борется с «кошмаром»; в ярости он кричит черту: «Ни одной минуты не принимаю тебя за реальную правду. Ты – ложь, ты – болезнь моя, ты – призрак. Ты – воплощение меня самого, только одной, впрочем, моей стороны... моих мыслей и чувств, только самых гадких и глупых». Однако он вскакивает, чтобы избить своего «приживальщика», надавать ему пинков; с размаху пускает в него стакан, а после его исчезновения говорит Алеше: «Нет, нет, нет, это был не сон! Он был, он тут сидел, вот на том диване...». Так вопрос о загадочном посещении останется нерешенным в сердце Ивана. Он верит, когда не верит, отрицая, утверждает. Реальность ускользает от человека, потерявшего высшую реальность – Бога; явь сливается с бредом, ничего нет, все только кажется. Автор с необыкновенным искусством воспроизводит эту неразличимость фантастического и реального. Черт – галлюцинация; Иван накануне заболевания белой горячкой, но черт и реальность: он говорит то, что Иван не мог бы сказать, сообщает факты, которых тот не знал.

   Второе сочетание – Иван и Смердяков – выполняет иную функцию: оно выводит  «идею» Ивана за пределы его внутренних противоречий и объективизирует ее в художественном  образе иного социального ряда, доводя ее тем самым до логически возможного конца. Именно мещанская среда Смердякова, воспитанника  циника Федора Павловича Карамазова, стала благодатной почвой для формулы крайнего индивидуализма «все позволено». Именно Смердяков, как и глава семейства Карамазовых, по своей  социальной  сущности был готов воспринять и реализовать на практике из этой выстраданной  формулы Ивана, как и из других его социально-философских выводов, то, что черт насмешливо назвал «мошенничеством» под прикрытием «санкции истины».

    Смердяков, не только не имеющий никакой  связи с народом, но и не чувствующий никакой  ответственности перед ним, все свои мечты обиженного завистника сосредоточил на осуществлении плана утверждения своего личного, эгоистичного «я». Мечты о приобретении денег и об открытии  в Москве или где-нибудь в Европе своего личного  предприятия как нельзя лучше отражают характер социальной подоплеки «философии» индивидуализма Смердякова – циничной  «борьбы за существование». Для последней и нужна Смердякову «философия»: чтобы «смошенничать», и ему приятно получить от кумира – Ивана Карамазова – такую «санкцию  истины. Вот почему Смердяков, как и Фёдор Павлович, живо интересуется такими отвлеченными вопросами, как бессмертие, вечная небесная гармония, его интересует идея бога и т.п.  Это он в ответ на подшучивание Федора Павловича   о  возможном поджаривании  его  в  аду, «как баранины», за грехи перефразирует по-своему слова Ивана: «насчет баранины это не так-с, да и ничего там за это не будет-с, да и не должно быть такого, если по всей справедливости». Если Иван отрицает небесное возмездие потому, что считает справедливее  возмездие земное для таких, как помещик, затравивший псами ребенка, то Смердяков видит в этом удобное, «по всей справедливости» оправдание жизненной  практики по формуле «все позволено».

     При этом Смердяков не прочь пококетничать и рассуждением в духе Ивана и инквизитора о допустимости противоречия между конечной целью и средствами ее достижения. Говоря о солдате-христианине, подвергнувшемся в плену мучениям за свою веру и не отказавшемся от нее, Смердяков  подводит философский фундамент к оправданию другого варианта: отказа от своей веры. И это звучит в его устах как многозначительное обобщение его жизненного кредо («все средства хороши для достижения цели») «…не было бы греха и в том,- говорит он, - если и отказаться при этой случайности от Христова примерно имени и от собственного крещения своего, чтобы спасти тем самым свою жизнь для добрых дел, коими в течение лет и искупить малодушие».

   «Добрые дела» и цели – это лишь фраза Смердякова. На самом деле и цель и средства у него едины, как и у Лужина в «Преступлении и наказании»: цели его эгоистичны, и им вполне  соответствует выбор «средств». Никаких  мыслей и чувств, связанных с страданием народа и человечества, кроме своей  собственной  обиды за свое  происхождение от Лизы Смердящей и неравноправное   положение среди братьев Карамазовых, у него нет. Наоборот, презрение к народу («Может ли русский  мужик против образованного человека чувство иметь») и ненависть к России («я всю Россию ненавижу…») становятся питательной почвой ля его эгоизма и его программы: «Была такая прежняя мысль-с, - говорит он Ивану во время их последнего свидания, - что с такими деньгами жизнь начну, в Москве, али пуще того за границей, такая мечта была-с, а пуще все потому, что «все позволено». Это вы вправду меня учили-с, ибо много вы мне тогда этого говорили: ибо коли бога бесконечного нет, то и нет никакой  добродетели, да и не надобно ее тогда вовсе. Это вы вправду. Так я и рассудил». Если для Ивана, как и для Раскольникова, возможное  преступление – прежде всего проверка  «идеи», оправдывающей любые средства на пути к высокой цели человека, познающего «истину» об отсутствии  бессмертия, то для  Смердякова убийство, которое он совершил, явилось целью и средством: убив Федора Павловича и забрав три тысячи, он, таким образом, сделал более реальной свою мечту о собственном кафе-ресторане в Москве, на Петровке, а может быть, даже где-то в Европе, о котором он мечтает, изучая «французские вокабулы». Правда, элемент личного расчета и выгоды где-то глубоко в тайниках души был и у Ивана, на что указал ему впоследствии Смердяков и что, в свою очередь, увеличивало угрызения совести Ивана, но не это было для него главным.

      Показав антигуманность некоторых пунктов «идеи» Ивана на примере практики Смердякова, «скомпрометировавшей» ее, художник тем самым дал возможность своему «бунтарю»-философу пересмотреть свою теорию, чем и поверг его разум и сердце в страшное смятение, в пучину мучительного сознания вины  за преступление Смердякова, вылившееся на практике в самое циничное и грязное уголовное дело. Если, думает теперь Иван, он не сумеет изжить в своем разуме все то, что невидимыми нитями связанное с преступлением Смердякова – все пагубные пункты своей идеи, - то «не стоит и жить». 

5)«Мытарства души» – столкновение идей Ивана Карамазова с его натурой. 

   «Бунтарь»-философ, созданный  Достоевским, все свои  философские  построения  сводит к одному: он не принимает мир в том виде, в каком он пред ним предстал, и хочет его изменить, хочет возмездия здесь, на Земле. Однако, как известно, Иван Карамазов не находит настоящего пути к изменению мира: выдвинутые им теоретические положения и  «допущения» на практике заводят его в такой же  тупик, как и Раскольникова.

         В противоречие опять вступило  прежде всего несоответствие  целей средствам.  Болея, как  и Раскольников, за страдания  детей, Иван несправедлив в  то же время к людям. Большинство из них он относит к категории слабосильных, готовых отдать свою свободу и судьбу на суд меньшинства избранных – новаторов, сильных волею и познанием, призванных  вести массу за собой.  Для этих, взявших бремя познания  и ответственности, он, как и Раскольников, создает неписанные законы, разрешающие по формуле «все позволено» переступить через любые нравственные законы и преграды, не только выработанные в течение веков существования  человеческого общества, но и вытекающие из самой природы человека как высокоразвитого существа.

          Подобно  Кириллову из романа  «Бесы», Иван выдвигает идею человеко-бога, которому все можно. Речь идет  при этом лишь о меньшинстве  «избранных». Эта мысль звучит  и в Легенде, где  инквизитор  обосновывает право таких, как он, всеми средствами, вплоть до обмана и  меча, вести слабых и послушных людей к их счастию;  она вновь будет сформулирована и в ночном разговоре Ивана с чертом. Последний напоминает Ивану сочиненную им когда-то «поэмку»  «Геологический переворот», смысл которой сводится к следующему: если доказать, что бога нет, то человек сам будет человеко-богом  с возможной будущей гармонией на земле, а пока – будет будущая гармония или нет  - для избранного человеческого  «я» - для того, кто познал истину, что бога нет,  - оправдана  жизненная  формула «все позволено».  Черт напоминает Ивану первоначальные положения его «поэмки», которые  предусматривают счастье земное для всех людей, познавших ту истину, что бога нет.  Люди, став сами человеко-богами, будут строить свое счастье: «Ежечасно побеждая уже без границ природу, волею своею и наукой, человек тем самым ежечасно  будет ощущать наслаждение столь высокое, что оно заменит ему все прежние упования наслаждений небесных». В этой «поэмке»  предусмотрено Иваном и решение одного из «проклятых» вопросов человека и его философии – проблемы  конечности человеческого существования: «Всякий узнает, что он смертен весь, без воскресения, и примет смерть гордо и спокойно, как бог. Он из гордости поймет, что  ему нечего роптать за то, что жизнь есть мгновение, и возлюбит брата своего уже без всякой мзды. Любовь будет удовлетворять лишь мгновению жизни, но одно уже сознание ее мгновенности усилит огонь ее настолько, насколько прежде расплывалась она в упованиях на любовь загробную и бесконечную. Однако эти альтруистические построения Ивана, в которых и философия помогает движению человечества к социальной земной гармонии, заменяются тут же доводами – в пользу «меньшинства». Так как время для познания истины большинством, как и для земной гармонии, не наступило и, может быть, «еще и в тысячу лет не устроится, то всякому, сознающему уже и теперь истину, позволительно  устроиться совершенно как ему угодно, на новых началах».  «В этом смысле ему  «все позволено». Мало того: если даже период этот и никогда не наступит, то новому человеку позволительно стать человеко-богом, даже хотя бы одному в целом мире…»  Этот человеко-бог имеет право «перескочить всякую прежнюю нравственную преграду прежнего раба человека». «Для бога не существует закона!... «все дозволен», и шабаш!».

          Учение о человеко-боге, развиваемое  Иваном Карамазовым, обобщает  те идеи буржуазного индивидуализма, которые распространялись в Европе  ХIХ  столетия. Так, например, Макс Штирнер  второй отдел своей книги  «Единственный и его собственность», озаглавленный  местоимением  «я», открывал словами о «богочеловеке»: «У врат нового мира стоит «богочеловек» «Потустороннее вне нас уничтожено, и великий подвиг просветителей исполнен; но потустороннее в нас стало новым небом, и оно призывает нас к новому сокрушению его: бог должен был уйти с дороги, но не нам уступил он путь, а Человеку». М.Штирнер от отрицания «потустороннего бога» звал, как и Иван Карамазов, к уничтожению «бога» внутри человека – разрушению нравственных преград, сковывающих действия  «богочеловека». Своеволие философ обосновал теоретическими положениями из области познания: «Ценность истины -  не в ней самой, а во мне. Сама же по себе истина, как и мысль, не имеет цены; она – лишь мое создание». Вопросы гносеологии и в его философии тесно взаимосвязаны с проблемами этики. «Я люблю истины, мне подвластные, истин же, мне не подвластных, я не знаю. Истинно то, что мое, ложно то, что владеет мною». К последнему Штирнер относит, в частности, законы общества и государства. «Я», как «единственное», противопоставляется им, в соответствии с формулой индивидуализма, не только богу, но и человечеству: «Божественное – дело бога, человеческое – дело человечества. Мое же дело не божественное и не человеческое, не дело истины и добра, справедливости, свободы и т.д., это исключительно мое, и  это дело, не общее, - а единственное, - так же, как и я – единственный, Для меня нет ничего выше Меня».

        Со всей страстью Достоевский-художник  ниспровергает идеи крайнего индивидуализма. Луначарский в свое время, возражая против представления о романе Достоевского как построенном «не только без дирижера, но и без композитора», совершенно справедливо подчеркивал эту горячую авторскую заинтересованность: «Его сердце бьется во всех создаваемых им образах… Он идет на преступление вместе со своими героями…Он кается вместе с ними. Он с ними, в мыслях своих, потрясает небо и землю».

        Развенчание идей индивидуализма, к которому как к средству  прибегает запутавшийся в противоречиях Иван Карамазов, идет в основном по тем же моментам, что и в предыдущих романах Достоевского: во-первых, диспут идей, в который, по воле автора, втянуты герои. Диспут не только «внешний», но и внутренний, Внутренний спор Ивана, его сомнения, муки не только в Легенде о Великом инквизиторе, но и в сценах с чертом, созданным воображением Ивана. Именно он, изложив «поэмку «Геологический переворот» и напомнив Ивану его философское обоснование формулы «все позволено», насмешливо обнажает ее циническую сущность: «Все это очень мило; только если захотел мошенничать, зачем бы еще, кажется, санкция истины? Но уж таков наш русский современный человек: без санкции и смошенничать не решится, до того уж истину возлюбил…».

Информация о работе Способы выражения авторской позиции