Автор: Пользователь скрыл имя, 10 Октября 2011 в 20:28, реферат
Как-то один человек мне сказал: “Послушайте, если вы это сделаете, то тогда через шесть недель Германия погибнет". Я говорю: “Что вы имеете в виду? ” - “Тогда Германия развалится". Я говорю: “Что вы имеете в виду? ” - “Тогда Германии конец". Я ответил: “Немецкий народ в былые времена выдержал войны с римлянами. Немецкий народ выдержал переселение народов. После немецкий народ выдержал большие войны раннего и позднего Средневековья.
Феномен застылости, с которым так часто сталкиваешься на протяжении всей этой жизни, и обретает именно на таком фоне свое истинное значение: он хотел остановить то неповторимое мгновение, какое являл собой мир в пору его, Гитлера, становления. В отличие от фашистского типа вообще, от Муссолини, Морраса или даже Гиммлера, Гитлер был соблазнен не историей, а тем, что пережил он в период своего формирования - ознобом счастья и страха. Поэтому и спасение, которое он стремился принести, непременно должно было идти под знаком великого XIX века. Вся картина мира Гитлера, его маниакальные представления о борьбе за жизнь, о расе, пространстве, как и сохранившееся у него до самого конца восхищение идолами и великими мужами его молодости, да и вообще великими мужами… История, вплоть до последних его дней, до абсурдных его надежд, связанных со смертью Рузвельта в апреле 1945 года, представлялась ему фикцией. То же самое сказывается и в многочисленных трудностях, мешавших ему представить себе горизонты текущего века: постоянно всплывавшая в его выступлениях пугающая цифра - 140 жителей на один квадратный километр - которой он стремился оправдать свои притязания на расширение “жизненного пространства", раскрывает его неспособность найти современные по своей сути решения, направленные на завоевание внутреннего жизненного пространства, срывает с него маску поборника модернизации, по крайней мере, частично, как всего лишь показной атрибут. В целом же мир, уже стоявший тогда на пороге атомного века, оставался в его представлении идентичным тому, на который - так заявлял он не без оттенка благодарной признательности еще в феврале 1942 года - когда-то открыл ему глаза Карл Май.
Да и суть величия как такового он понимал на лубочный лад, в стиле старых приключенческих романов - в образе сверхчеловека-одиночки. К его картине мира относится то, что он хотел быть не просто великим, а великим в манере, стиле и темпераменте человека искусства, и когда он в одной из своих речей провозгласил “диктатуру гения", то явно имел в виду право на господство людей искусства. Примечательно, что свое представление о величии он видел в образах Фридриха Великого и Рихарда Вагнера - двух явлений, равным образом связанных с художественной и политической сферой, и определял его как “героическое“. В принципе, он рассматривал величие как категорию, выражающую статичность и нашедшую наилучшее воплощение в памятниках, и не требуется никаких обстоятельных попыток истолкования, чтобы обнаружить тут психопатический характер. Отпечаток этого лежал на всем поведении волевого человека, как оно было им усвоено. Но сколько же скрывалось за этим апатии, нерешительности и нервозности. Подобным же образом искусственной и натужной выглядела его аморальность, которой он охотнее всего предал бы холодность свободной, обладающей грубой силой натуры - натуры человека-господина, чтобы скрыть, сколько тайной страсти к возмездию переполняло его. Несмотря на всю свою макиавеллистскую вольность, чем он так нравился самому себе, он, конечно же, не был свободен от вмешательства со стороны морали. Внутренний холод, слабость нервов, компенсируемая повадками сверхчеловека, - и в этом распознается связь Гитлера с поздней буржуазной эпохой XIX века, временами Вагнера и Ницше.
Однако характерным для этой связи является как раз то, что она была полна изломов и необычностей: несмотря на все свои мелкобуржуазные наклонности, он в действительности не принадлежал к этому миру, во всяком случае, его корни никогда не достигали тут достаточной глубины, чтобы он разглядел ограниченность, присущую ему. По этой же причине его оборонительная реакция и была преисполнена таких неприязненных чувств, и поэтому-то он довел оборону мира, о защите которого говорил, до разрушения этого мира.
И все же, поразительным образом этот обращенный в прошлое, совершенно очевидно сформированный XIX веком человек вывел Германию, равно как и немалые части зараженного его динамизмом мира, в XX-е столетие: место Гитлера в истории куда ближе к великим революционерам, нежели к тормозившим ее, консервативным власть имущим. Конечно, свои решающие стимулы Гитлер черпал из стремления воспрепятствовать приходу новых времен и путем внесения великой, всемирно-исторической поправки вернуться к исходной точке всех ложных дорог и заблуждений: он - как он сам это сформулировал - выступил революционером против революции. Но та мобилизация сил и воли к действию, которых потребовала его операция по спасению, чрезвычайно ускорила процесс эмансипации, а перенапряжение авторитета, стиля, порядка, связанное с его выступлением, как раз и ослабило взятые ими на себя обязательства и привело к успеху те демократические идеологии, которым он противопоставлял такую отчаянную энергию. Ненавидя революцию, он стал, на деле, немецким феноменом революции.
Конечно, уже с 1918 года в Германии шел процесс перемен. Но этот процесс проходил половинчато и чрезвычайно нерешительно. И только Гитлер придал ему ту радикальность, которая и сделала процесс по сути революционным и кардинально изменила застывшую и удерживаемую в рамках определенных авторитарных социальных структур страну. Только теперь, под воздействием притязаний фюрерского государства, рухнули почтенные институты, были вырваны из привычных связей люди, устранены привилегии и разрушены все авторитеты, не исходившие от самого Гитлера или не санкционированные им. При этом ему удалось либо погасить страхи, которые сопровождают обычно разрыв с прошлым, либо преобразовать их в энергию на пользу общества, поскольку он умел достаточно достоверно преподнести себя массам в качестве всеобъемлющего авторитета, но главным тут явилось то, что он ликвидировал наиболее конкретную форму проявления страха перед революционным будущим.
Конечно, было пущено в ход насилие. Но он никогда - с самого начала - не делал ставку только на грубую силу. С бульшим успехом Гитлер противопоставил мифу о мировой революции и об определяющей ход истории силе пролетариата свою собственную, конкурирующую с этим идеологию. Клара Цеткин видела приверженцев фашизма в первую очередь в разочарованных людях всех слоев, в “наиболее усердных, сильных, решительных, отважных элементах всех классов“, и вот Гитлеру и удалось объединить их всех в новом мощном массовом движении. Во всяком случае, идеологическая инициатива в тридцатые годы перешла на некоторое время от Москвы к Берлину, и утопия о классовом примирении оказалась настолько явно сильнее утопии о диктатуре одного класса над всеми другими, что Гитлер смог привлечь на свою сторону значительные отряды даже вызывавшего такой страх пролетариата и включить их в пестрый состав своих сторонников, где были люди всех классов, всех разновидностей сознания и имущественного положения.
Как фигура социальной революции, Гитлер, следовательно, представляет собой явление, неоднократно отмечавшаяся “двойная суть“ которого не проявляется нигде столь явственно, как именно в этой связи. Ибо нельзя сказать, что революция, которая была делом его рук, случилась якобы вопреки его намерениям: революционная мысль об “обновлении", о преобразовании государства и общества в свободную от конфликтов, по-боевому сплоченную “народную общность“ была доминирующей всегда. Обладал Гитлер и волей к переменам, и представлением о цели, и готовностью к соединению воедино того и другого. Сопутствовавшие обстоятельства национал-социалистической революции, ее прямая радикальность и кажущаяся лишенной программы всеядность легко могут служить основанием для того, чтобы назвать ее вдохновителя и руководителя революционером, ибо с более близкого расстояния почти все процессы насильственных преобразований видятся “кровавым шарлатанством". Поэтому и господство Гитлера следует, может быть, рассматривать не изолированно, а как террористическую, в определенном смысле, якобинскую фазу в ходе той широкомасштабной социальной революции, которая привела Германию в ХХ век.
И все-таки тут не может не возникнуть сомнения: не была ли эта революция в большей степени случайной, слепой и лишенной цели, не лежали ли в основе перемен не долгое размышление, а лишь волюнтаризм и безоглядность Гитлера, недостаточное понимание им того, чем была Германия в плане ее социального, исторического и психологического своеобразия, и не имел ли он в виду, взывая к ярким образам прошлого, всего-навсего пустой традиционализм, помогавший ему скрывать за декорациями в фольклорном духе ужас перед будущим?
Не
в последнюю очередь
эти сомнения порождаются
склонностью национал-
Однако национал-социалистическая революция захватила и разрушила не только устаревшие социальные структуры; не менее глубокими были ее психологические последствия, и, возможно, именно в этом заключался ее важнейший аспект: она коренным образом изменила все отношение немцев к политике. До этого немецкий народ чуждался политики и ориентировался на частные взгляды, качества и цели; успех Гитлера был частично связан с этим. А бросающееся в глаза на протяжении длительных периодов отсутствие людей, выступающих лишь при случае и как бы издалека как пассивный элемент, как инструмент или декорация, отражает что-то от традиционного немецкого воздержания от политики, что в психологическом плане так играло на руку режиму и было использовано им. Ибо в целом нация, которой разрешалось только маршировать, тянуть в знак приветствия руки и аплодировать, воспринимала себя не столько выключенной Гитлером из политики, сколько избавленной от нее. Всему набору ценностей - таких как “третий рейх “, народная общность, вождизм, судьба или величие - были гарантированы массовые рукоплескания не в последнюю очередь как раз потому, что они означали отказ от политики, от мира партий и парламентов, от уловок и компромиссов. Мало что воспринималось и понималось столь спонтанно, как склонность Гитлера мыслить категориями героики, а не политики, трагики, а не социальности и замещать вульгарную заинтересованность подавляющими мистическими суррогатами. О Рихарде Вагнере сказано, что он делал музыку для людей без музыкального слуха, с тем же правом можно сказать, что Гитлер делал политику для аполитичных.
Враждебное отношение немцев к политике Гитлер использовал двояким образом: вначале он непрерывной тотальной мобилизацией заставил людей втянуться в общественную сферу, и, хотя это в подавляющей степени шло под знаком одурманивающих массовых празднеств, которые как раз и имели своей целью извести весь политический интерес, он все же не мог воспрепятствовать тому, что тем самым была порождена новая сфера переживаний: впервые нация последовательно отчуждалась от своего приватного мира. Пусть режим допускал или требовал лишь ритуальных форм участия - но сознание-то все-таки изменялось. В результате, в подрывных действиях социальной революции, рушился и весь привычный немецкий интерьер, и вся сфера личного довольства бытием с ее мечтами, ее отчужденным от всего мирского счастьем и тоской по политике без политики.
Но, с другой стороны, и ужас политической и моральной катастрофы, уготованный Гитлером стране, повлиял на изменение ее сознания. Освенцим явился символом фиаско приватного немецкого мира и его эгоцентрической самозабвенности. Конечно, большинство немцев действительно ничего не знали о том, что творилось в лагерях уничтожения, и уж, во всяком случае, было куда хуже осведомлено об этом, нежели мировая общественность, с конца 1941 года непрерывно получавшая все новые тревожные свидетельства этого массового преступления. С немецкой стороны это подтверждается фразой Гиммлера насчет того, что немецкая общественность является политически недостаточно зрелой, чтобы понять меры по истреблению, и, следовательно, СС обязаны “унести тайну с собой в могилу“. Отсутствие у людей реакции на ходившие слухи нельзя понять, не принимая во внимание традицию, которая издавна считала сферу политики исключительной компетенцией государства.
В той же плоскости лежит и одна из причин тяги немцев к тому, чтобы забыть все, что было до 1945 года. Потому что вытеснение из своей памяти Гитлера означало - хотя бы частично - и преодоление какой-то формы жизни, расставание с личным миром и тем типом культуры, который продолжительное время представлял этот мир. И все-таки в Германии, да и в других странах тоже, фашистские или родственные им тенденции продолжают жить: в первую очередь некоторые психологические предпосылки, пусть и не имеющие легко распознаваемой связи с национал-социализмом или даже выступающие под непривычными, большей частью левыми знаменами, равно как и определенные социальные и экономические условия. Наименее живучими оказались идеологические предпосылки, такие как, например, национализм межвоенной поры, обеспокоенность по поводу утраты статуса великой державы или панический антикоммунизм. В качестве реакции на переход от стабильных, фиксированных порядков к лишенному твердых гарантий будущему современных обществ отдельные факторы, благоприятствовавшие фашистским решениям, будут встречаться до тех пор, пока будет продолжаться кризис приспособляемости. Но гигантская тень, которую отбрасывали лагеря уничтожения, затмевает познание того, в какой мере явления, о которых идет речь, связаны с эпохальными или даже всеобщими потребностями людей, со страхами перед будущим, мотивами сопротивления, чтобы все могло стать по-другому, и восстановилось своего рода естественное состояние.
Эти аспекты событий долгое время оставались оттесненными в сторону. Нравственное возмущение заслоняло понимание того, что те, кто шел за Гитлером, кто организовывал торжества и варварские преступления, были людьми, а не чудовищами. А прокатившиеся по всему миру волнения конца 60-х годов вновь выявили многие элементы, с которыми то и дело встречаешься в описаниях обстановки предфашистских времен: аффект, направленный против цивилизации, тягу к стихийности, упоенности и образности, безудержность молодежи и эстетизацию насилия. Верно, конечно, что тут все равно остается дистанция огромного размера, да и все совпадения между этими явлениями и теми ранними движениями кончаются там, где встает вопрос о слабых и угнетенных - вопрос, на который у фашизма нет ответа. Когда Гитлер назвал себя “величайшим освободителем человечества“, то он примечательным образом сослался на “избавляющее учение о ничтожности отдельно взятого человека". Однако не следует также забывать, что в прошлом фашистский синдром едва ли выступал когда-либо в чистой, содержащей все его элементы форме и что всегда возможен его резкий переход в новые разновидности.