Нравственная философия

Автор: Пользователь скрыл имя, 10 Декабря 2012 в 19:06, реферат

Описание работы

«Нам нужна философия, переливчатая, движущаяся, — Сказал Эмерсон в одном из своих творений. «В тех обстоятельствах, в которых находимся мы, уставы Спарты и стоицизма слишком непреклонны и круты; с другой стороны, заветы неизменного смиренного мягкосердия слишком мечтательны и эфирны. Нам нужна броня из эластической стали: вместе и гибкая, и несокрушимая. Нам нужен корабль; на валунах, обжитых нами, догматический, четвероугольный дом разобьется в щепы и вдребезги от напора такого множества разнородных стихий.

Содержание

ЧАСТЬ I. ОПЫТЫ
Доверие к себе
Благоразумие
Героизм
Любовь
Дружба
Возмездие
Законы духа
Круги
Разум
Всевышний
ЧАСТЬ II ПРЕДСТАВИТЕЛИ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА
Польза великих людей
Платон, или Философ
Сведенборг, или Мистик
Монтень, или Скепти
Шекспир, или Поэт
Наполеон, или Человек мира сего
Гёте, или Писатель
ПРИБАВЛЕНИЕ Отрывки из «Conduct of life» Р. У. Эмерсона

Работа содержит 1 файл

_Эмерсон Р.У., Нравственная философия.doc

— 1.36 Мб (Скачать)

Он был бессовестен  в высшей степени. Он мог обокрасть, оклеветать, убить, отравить, потопить, смотря по наущению своей выгоды. Великодушия  — ни малейшего, но весьма склонный к пошлой ненависти: себялюбием пропитан насквозь, коварен, страшный сплетник; он плутовал даже в картах, открывал чужие письма и восхищался своим гнусным шпионством, потирая от радости руки, когда ему удавалось перехватить клочок об отношениях мужчин и женщин, находившихся при его дворе, и хвастался, «что он все знает!» Он вмешивался в кройку женских нарядов и инкогнито прислушивался да улицах к «ура!» и хвалам, которые ему воздавали. Обращение его было грубо. Он обходился с женщинами с унизительною фамильярностью, взяв себе в обычай щипнуть их за ухо или потрепать по щеке, когда бывал в духе. Мужчин тоже дергал за уши, за усы; не то ударит их в шутку, даст пинка; так продолжалось до конца его жизни. Еще не оказалось, чтоб он подслушивал или подглядывал в замочную скважину; по крайней мере, никто не застал его при этом занятии. Одним словом, проникнув немного далее, через все ограды могущества и блеска, вы увидите под конец, что имели дело не с благородным человеком, но с обманщиком и мошенником; и он вполне заслуживает данный ему эпитет Jupiter Scapin.

Описывая обе  партии, — демократов и консерваторов, — на которые распадается новейшее общество, — я сказал, что Бонапарт есть представитель демократизма, или  партии трудовых людей, противоположной , людям осевшим, консервативным. Но я забыл упомянуть о том, что составляет сущность такого положения дел, а именно: что между обеими партиями лишь то различие, какое обыкновенно бывает между молодым и старым человеком. Демократ — это молодой консерватор; а консерватор — состарившийся демократ. Аристократ же — это демократ спелый, ушедший в семя, потому что обе партии стоят на одной точке убеждения: обе выше всего на свете ставят собственность, которую один силится достать, а другой удержать при себе. Можно сказать, что Бонапарт представляет собою всю историю этой партии — и в ее юности, и в ее старости; да! с самою поэтическою справедливостью он изображает и ее удел — своим собственным. Партия, истинно противоположная этой, партия общечеловеческая, все еще ждет себе органа и представителя, который бы действительно возлюбил общественное благо и цели — универсальные.

Историей Наполеона  предлагается опыт, сделанный при  самых благоприятных обстоятельствах, при всем могуществе ума и при  полнейшей бессовестности. Был ли когда вождь с такими дарованиями, в таком всеоружии силы и власти? Он ли не нашел сподвижников и последователей? Каков же был результат огромных способностей и колоссального могущества? Что произвели несметные армии? Сожженные города, истраченные сокровища, миллионы убитых и деморализация всей Европы? Результата не вышло никакого. Все исчезло, как дым его пушек, не сохранилось и следа. Он оставил Францию беднее, слабее, умаленнее против того, как застал ее, и всю борьбу за свободу надо было начинать сызнова. Его возвышение с самого начала было самоубийственно для страны. Франция отдавала ему жизни, кровь, состояния, пока еще могла неразрывно сливать с ним взаимные общие их выгоды; но когда люди разглядели, что после победы идет новая война, после истребленных армий — новые конскрипции, что к самому неустанному труженику награда не приближается, потому что не приходится ни потратить приобретенного, ни отдохнуть на кровати, ни поважничать в своих chateaux, они его и покинули. Люди нашли, что такой всепоглощающий эгоизм убийствен для других людей. Он походил на электрического угря, который сыплет удары за ударами на того, кто его схватит, электрические потрясения производят судороги в руке разжать пальцы и выпустить добычу невозможно, а животное все учащает, все усиливает свои удары до того, что парализует и, наконец, убивает свою жертву. Так и этот исполинский эгоист уменьшал, ослаблял и вбирал в себя силы и жизнь всего, что ему служило; и всеобщий крик Франции, равно каки Европы, в 1814 г., был: Assez de Bonaparte!

Вина не Бонапарта. Он, кажется, делал все, что только было возможно, чтоб жить и обходиться без нравственного начала. Природа  вещей, вечный закон, правящий людьми и  миром, — вот что осилило и  скосило его: в миллионах подобных опытов результат будет тот же. Приниматься ли за него отдельно или целыми толпами — никакой опыт, преследующий цель себялюбивую и чувственную, не удастся. Миролюбивый Фурье окажется таким же несостоятельным, как губительный Наполеон*.

* Во избежание  недоразумений и заподозрения  Эмерсона в наклонности к социализму или коммунизму, нужно вспомнить сказанное им в предисловии: «Постигнув, что я обладаю нетленными богатствами, я становлюсь бессмертен. Вот великое поприще для состязания и богатого, и бедного! Мы живем на рынке, на который отпущено столько-то пшеницы, шерсти, земли: чем больше захвачу я их для себя, тем меньше достанется другим, и мне как бы не дается добро, без нарушения общего порядка. Никто не веселится веселием другого. Все наши системы похожи на войну или на оскорбительные привилегии. Каждому человеку приходится измерять свое величие по зависти, проклятиям, ненависти соперников. На этом же новом поприще довольно простора: на нем нет самохвальства, нет исключительности». (Прим. перевод.)

Гёте, или Писатель

Я нахожу, что в устройстве мира предусмотрен писатель, или, так сказать, — регистратор, долженствующий отмечать дела дивного духа жизни, всюду сверкающего и действующего. Обязанность такого лица — воспринимать в свой ум факты; затем отбирать самые значительные и характеристические результаты своей опытности. Природа хочет быть известною. Все находящееся в ней, обязано писать свою историю. Каждую планету, каждый камешек сопровождает его тень. Оторванная скала запечатлевает свои царапины на горе; река — свое русло на долине, животное — свои кости на земных слоях; папоротник и лист пишут свои скромные эпитафии на каменном угле. Падающая капля точит свое изваяние в песке или камне. Ни одна ступня не пройдет по снегу или по почве, без того чтобы не начертать более или менее прочными следами карты своего пути. Всякий поступок человека врезается сам собою в памяти его близких и на его собственном лице и приемах. Воздух полон звуков, небо — знамений, земля — памятников и подписей; и всякий предмет исчерчен вдоль и поперек намеками, выразительными для понятливых Такие повествования о себе не прерываются в природе, и эти сказания верны, как оттиск печати. В них факт ни преувеличен, ни умален. Но природа стремится возвыситься, и в человеке сказания эти становятся чем-то более простого оттиска печати. Это новая и более изящная форма оригинала. Рассказ проникнут жизнью, как проникнут ею повествователь. Человеческая память есть особый род зеркала; когда она отразит что-либо из окружающих предметов, к тому прикасается жизнь, и образы располагаются в новом порядке. События, проникнувшие туда, не лежат в мертвенном покое; но иные идут вглубь, другие блестят на виду, так что пред нами скоро является новая картина, составленная из высших опытов. И человек содействует этому. Он сообщителен, и все невысказанное лежит грузом на его сердце, пока он не передаст его. Но, кроме удовольствия беседы, доступного всем, некоторые люди родятся с сильною способностью к этому вторичному творчеству. Они родятся писателями. Садовник сбережет каждый отводок, семечко, персиковую косточку, если он по призванию селекционер растений. Не менее заботлив о своем деле и писатель. Все, что он увидит, все, что он испытает, располагается пред ним моделью и просится на его картину. Он считает нелепостью, когда ему утверждают, что есть вещи неописуемые. Он убежден, что все мыслимое может быть высказано, рано или поздно; он сам готов на подобную попытку. Под его перо просится и громадное, и тонкое, и дорогое его душе — что ж? он опишет и это. В его глазах человек есть орудие для выражения, а вселенная — возможность и данное для его выражения. В частном разговоре и в собственном бедствии он найдет новые материалы, по словам нашего германского поэта:

Какой-то бог мне силу дал,

Изображать  мои страданья.

С горя и с  гнева он соберет себе дань; поступив опрометчиво, он покупает возможность сказать мудрое слово. Досады и бури страсти только надувают его паруса, как писал простодушный Лутер: «Когда я взбешен, я могу славно молиться и славно проповедовать». И если бы мы могли проследить начало самым изящным и поразительным красотам красноречия, мы, может быть, увидели бы, что в них повторяется снисходительность султана Амурата, срезавшего головы нескольким персиянам, для того чтоб его медик Везалий увидел судорожные движения шейных мышц. Поражение писателя — только подготовка к его победе. Новая мысль или новый перелом в страсти научают его, что все, прежде ему известное и им описанное, было лишь нечто внешнее — не действительность, а один гул действительности. Что ж ему делать? Не бросить ли перо? Нет, он опять принимается писать, при новом свете, внезапно озарившем его если может — тем или другим образом— удержать за собой два-три слова истины Сама природа с ним в заговоре. Все, что мыслимо, может быть высказано; оно неутомимо просит себе выражения, хотя бы орудие, служащее ему, было необработано и грубо. Если слово не может совладать с мыслью, она ждет и действует, пока не образует его совершенно так, как ей хочется, и не будет высказана.

Во всех и  всюду заметное стремление найти себе приблизительное выражение многозначительно, как цель природы, но это лишь одна стенография. Есть степени более высокие, и природа хранит великолепные дары для тех, кого избирает на высшее служение, — для людей знания или мысли, которые видят связь там, где толпа видит только обрывки, — для людей, которые должны распределить факты по порядку и отыскать таким образом ось, около которой вращается строй всего видимого. Дорого для сердца природы образование человека умозрительного или ученого. Это завершение никогда не упускается ею из виду и подготавливается по первобытному образцу созданий. Он явление не только дозволенное или случайное, он органический деятель — одна из властей в ее царстве; подготовленный и назначенный, искони и довременно, возыметь место в связи и в сплетении вещей. Его одушевляют предчувствия и побуждения. Какое-то пламя в груди его стремится уловить хоть проблеск первобытной истины — это сияние духовного солнца в подземелье рудокопа. Каждая мысль, возникающая в его уме, в самую минуту своего восхода обозначает уже свое достоинства останется ли она прихотью или будет мощью.

К его внутренним стремлениям присоединяется извне  довольно призыва, довольно спроса на его дарования. Общество во все времена  имеет все ту же потребность; а  именно: оно нуждается в человеке здравомыслящем, который бы имел достаточную силу слова, чтобы удержать каждый предмет человеческих мономаний в их надлежащих границах. Честолюбец или торгаш приносят в него каждый своего новорожденного божка: тариф, Техас, железную дорогу, католицизм, месмеризм или Калифорнию; и, отделяя свой предмет от его отношений к прочим предметам, легко успевают выказать его во всем блеске, толпа кругом безумствует, и нет способа сдержать или вылечить ее другою противоположною толпою, которая не заражена этим припадком потому единственно, что сильно помешана на другом пункте. Но пусть человек широко объемлющего ума отведет это одиноко блуждающее чудо на приличное ему место и к надлежащим ближайшим отношениям, призрак исчезает, и общество, обретая рассудок, благодарит того, кто его навел на ум.

Человек знания принадлежит векам, но он должен желать поставить себя в хорошие отношения  и к своим современникам. Между  поверхностными людьми водится осмеивать  ученых и духовных —пускай себе! Только бы ученые не обращали на это внимание. В нашей Америке слова и общественное мнение восхваляют практических людей, и в каждом кружке имена лиц положительно упоминаются с многозначительным почтением. Видно, многие из нас придерживаются наполеоновского мнения об идеологах: «Идеи нарушают общественный строй и комфорт и под конец одурачивают их обладателя». Готовить груз товаров из Нью-Йорка в Смирну, рыскать туда и сюда, чтоб составить общество подписчиков для приведения в движение пяти или десяти тысяч веретен, устроить сделку с коноводами на обман и ущерб сговорчивых местных жителей, чтобы удержать за собою в ноябре большинство голосов, — это, по общему убеждению, и практично, и похвально.

Если бы мне  приходилось провести сравнение  между деятельностью гораздо  высшего рода и между жизнью созерцательною, я не решился бы с полной уверенностью произнести приговор в пользу первой. Человеческий род находит такую сильную опору во внутреннем просветлении, что монах и отшельник многое могут сказать в защиту жизни, проведенной в размышлениях и молитвах. Какое-то пристрастие, упорство и потеря равновесия — вот цена, которой мы покупаем каждый поступок Действуйте, если вам угодно, но знайте, что вы за это поплатитесь. Людей осиливают их действия. Покажите мне человека, который бы выразил себя действием и не сделался рабом и жертвою того, что свершил. Сделанное раз понуждает и неволит опять делать то же. Первый поступок казался лишь опытом — он сделался посвящением. Пламенный реформатор воплощает, например, свои стремления в какой-нибудь обряд или договор с единомышленниками; вскоре и он, и друзья прилепляются к форме, забывая о стремлении. Так, квакер учредил квакеризм, а шэкер свое братство и свою пляску; и хотя каждый из них толкует о духе, духа нет, есть одно повторение, которое противодуховно. Когда после действия энтузиазма остается такой осадок, что сказать о тех низших родах деятельности, которые имеют в виду одно; дать нам возможность жить с большим комфортом и с большею трусостью? О действиях дерзости и пронырства, о действиях, где все кража и ложь, где умозрение отгоржено от практической способности, и положено клеймо отвержения на разум и на чувство? Тут нет ничего, кроме отстоя и отрицания.

Индусы вписали  в свои священные книги: «Одни  дети, а не люди знающие говорят  о способностях умозрительной и практической, как о двух различных. Они — одна способность, потому что обе достигают той же цели, и место, добытое последователем одной из них, добывается последователем другой. Тот человек зряч, кто видит, что учение умозрительное и практическое — одно». Потому что великие дела должны истекать из величия духовной природы. Их мерилом должно быть чувство, которое их произвело. Величайший поступок может быть следствием весьма частного обстоятельства.

Разлад между  умозрением и действием происходит не от вождей, а от деятелей второй и третьей руки. Люди истинно деловые^ стоящие во главе практической партии, разделяют все современные идеи и имеют большое сочувствие к партии мыслителей. Не от превосходных людей, в каком бы то ни было роде, происходит этот разлад, это неуважение к людям превосходным в других родах. Для них вопрос Талейрана всегда остается главным; они не спрашивают: «Богат ли он? Не скомпрометирован ли он? Благомыслящий ли он человек? Есть ли у него эта или та способность? В числе ли он передовых? В числе ли отсталых?» Нет! Они просто спросят: «Ya-t-il la quelque chose?» Он должен быть хорош в своем роде. Вот что требовал Талейран, что требует здравый смысл человечества. Будь нечто существенное и превосходное, не по нашему образу мыслей, а по своему. Дельные люди не заботятся о том, какого рода дельность человека, но только о том, чтобы он был делен. Мастер любит другого мастера, не обусловливая, чтобы тот был оратором, художником, поденщиком или королем.

Для общества нет  в сущности выгоды более важной, как благоденствие людей мысли и пера. Нельзя отрицать того, что люди искренни в своем признании и приветствии умственных превосходств. Между тем писатель еще не пользуется никаким преобладанием над нами. Я думаю, он сам виноват в этом. Фунт и ходит за фунт. Были времена, когда на него смотрели, как на лицо священное: тогда он писал библию, первые гимны, кодексы, эпопеи, трагические песнопения, предсказания сивилл, оракулы халдеев, лаконические изречения, начертываемые на стенах храмов. Каждое слово было истинно и возбуждало народы к новой жизни. Он писал без торопливости и без искусственного выбора. Каждое слово, в его глазах, было начертано, было врезано и на небе, и на земле солнце и звезды были те же буквы, имеющие тот же самый смысл, ничуть не более необходимый. Но возможно ли почитать того, кто не чтит самого себя? Того, кто затерся в толпе? Кто уже не законодатель, а низкий угодник, который подлаживается к безумному мнению ветреной публики? Того, кто обязан бесстыдно заступаться за какое-нибудь негодное правительство или, по найму, круглый год кричать в оппозиционной партии; здесь — обязан писать условленную критику, там — развратные романы, и, во всяком случае, писать без мысли, без убеждения, никогда — ни днем ни ночью — не прибегая к источникам вдохновения?

Некоторые возражения на эти вопросы могут найтись  при обозрении списка литературных знаменитостей нашего времени. Но между  ними самым поучительным явится имя  Гёте; оно может знаменовать для  нас силы и обязанности ученого и писателя,

Я изобразил  Бонапарта представителем внешней  стороны жизни и целей XIX. столетия. Другая его сторона, его поэт —  это Гёте; человек вполне обжившийся с веком, дышащий его воздухом, наслаждающийся его плодами; человек  невозможный в прежние времена и снявший своею исполинскою деятельностью укор в расслаблении, который без него налег бы на умственные произведения этого века. Он является в эпоху, когда всюду разлившаяся образованность сгладила все резкие индивидуальные черты; когда, за отсутствием героических личностей, в общественную жизнь вступает комфорт и сотрудничество. Поэта нет — есть дюжины стихотворцев; нет Колумба — а есть сотни шкиперов, почтовых судов, снабженных раздвижными зрительными трубками, барометрами, консервами для супов, соусами и прочими разными разностями; нет ни Демосфена, ни Чаттама — но несметное множество парламентских и судебных говорунов; нет ни пророка, ни святого — есть школы для духовенства; ни единого ученого — зато бесчисленные ученые общества, дешевые издания, читальни, библиотеки для чтения. Никогда не бывало такого смешения фактов. Свет распространился во все стороны, как американская торговля. Понять жизнь греков и римлян, жизнь в Средние века — дело простое и возможное; но понять жизнь новейшего времени касательно бесчисленного множества фактов, — это хоть кого сведет с ума.

Информация о работе Нравственная философия