Нравственная философия

Автор: Пользователь скрыл имя, 10 Декабря 2012 в 19:06, реферат

Описание работы

«Нам нужна философия, переливчатая, движущаяся, — Сказал Эмерсон в одном из своих творений. «В тех обстоятельствах, в которых находимся мы, уставы Спарты и стоицизма слишком непреклонны и круты; с другой стороны, заветы неизменного смиренного мягкосердия слишком мечтательны и эфирны. Нам нужна броня из эластической стали: вместе и гибкая, и несокрушимая. Нам нужен корабль; на валунах, обжитых нами, догматический, четвероугольный дом разобьется в щепы и вдребезги от напора такого множества разнородных стихий.

Содержание

ЧАСТЬ I. ОПЫТЫ
Доверие к себе
Благоразумие
Героизм
Любовь
Дружба
Возмездие
Законы духа
Круги
Разум
Всевышний
ЧАСТЬ II ПРЕДСТАВИТЕЛИ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА
Польза великих людей
Платон, или Философ
Сведенборг, или Мистик
Монтень, или Скепти
Шекспир, или Поэт
Наполеон, или Человек мира сего
Гёте, или Писатель
ПРИБАВЛЕНИЕ Отрывки из «Conduct of life» Р. У. Эмерсона

Работа содержит 1 файл

_Эмерсон Р.У., Нравственная философия.doc

— 1.36 Мб (Скачать)

Монтень умер шестидесяти  лет, от жабы в горле, в 1592 г. Он исполнил перед смертью все обязанности, предписанные церковью. Он женился  тридцати трех лет. «Но, — говорит он, — если бы на то была моя воля, я не женился бы на самой Премудрости, когда бы ей захотелось выйти за меня замуж Впрочем, много стоит труда и хлопот, чтобы отклониться от женитьбы: ее требует и всеобщий обычай, и образ жизни. Большая часть моих поступков сделана по примеру, не по выбору».

Мир усвоил себе книгу Монтеня: она переведена на все языки и перепечатана в  Европе семьдесят пять раз; замечательно и то обстоятельство, что она разошлась  преимущественно в избранном  обществе, между людьми знатными, светскими и между просвещенными и великодушными.

Скажем ли мы, что Монтень изрек слово мудрости, что он выразил истинное и непреходящее состояние человеческого духа и  такие же правила для жизни?

Нам естественно  верование. Истина, или связь между  причиною и следствием, одна вполне для нас занимательна. Мы убеждены, что одна нить проходит через все создание, что на ней нанизаны миры — как ожерелье: с нами касаются люди, события, жизнь, по тому самому, что их держит эта нить: они ходят и переходят для того единственно, чтобы мы узнали направление и протяжение этой линии. Та, книга, тот ум, которые силятся доказать нам, что линии нет, а все один случай да хаос: бедствие — не из-за чего, удача—наугад, что герой родится от дурака, журак от героя, — повергают нас в уныние. Но — видима она или нет — мы верим, что связь существует. Дарование изобретает искусственные, гений находит связи истинные. Мы внимаем словам ученого по предчувствию непрерывной последовательности в явлениях природы, им изучаемых. Мы любим то, что утверждает, роднит, охраняет, и отвращаемся от разрушительного и истребительного. Явится человек, очевидно, созданный соблюдать и производить; в его присутствии все говорит о благоустроенном обществе, о землепашестве, торговле, обширных учреждениях, о владычестве. Если ничего этого еще нет, то оно возникнет от его усилий. Вот утешитель и опора людей, которые весьма скоро предугадывают в нем все эти свойства. Непокорный и мятежный он, Бог знает, как, будет восставать против существующего беспорядка, но он не расстелет пред вашим рассудком своего плана ни на устройство дома, ни Государства. Так, хотя наш городок, и отчизна, и образ жизни в глазах нашего советчика есть чистый застой и скудость, но люди хорошо сделают, если отойдут от него и отвергнут преобразователя, покамест он приходит с одним топором да молотом.

Но хотя мы по природе держимся за установленное, заповеданное и отвращаемся от пасмурного и тягостного безверия, класс скептиков, представляемый Монтенем, существует не беспричинно, и всякий из нас в некоторое время может быть к нему причислен. Каждый возвышенный ум должен пройти через эту область своей уравновешенности или, лучше сказать, установиться в природе по своему весу и пределу, чтобы найти естественное орудие против преувеличения и обрядности, ханжества и тупоумия.

Скептическое  настроение доступно человеку, исследующему те особенные отношения, перед которыми благоговеет общество и которые, как он усматривает, заслуживают  поклонения только по своему духу и  по возбуждаемому ими стремлению. Место, занимаемое скептиком, есть одно преддверие храма. Общество, конечно, не любит, чтобы малейшее дуновение вопроса повеяло на существующий в нем порядок. Однако опрос обычаев — по всем их отраслям, — положение, необходимое в пору роста каждого возвышенного ума, — это обозначает провидение источников той силы, которая пребывает самотождественною посреди всех изменений.

Возвышенный ум должен выработать себя в равномерный  уровень со злоупотреблениями обще- ственными и со способами, предлагаемыми  для их искоренения. Разумный скептик, видя себялюбие владельцев и проникая патриотизм людей популярных, будет плохим гражданином: он не пристанет ни к консерваторам, ни к демократам. Он мог бы быть преобразователем, но не наилучшим членом филантропической компании. Обсуждая постановления науки, нравы, он согласен с Кришною в «Багхавате»: «нет ничего достойного моей любви или ненависти», из чего явствует, что он не выступит борцом за раба, за узника, за неимущего. В его голову запала мысль, что нашу жизнь в здешнем мире объяснить не так легко, как нас в том поучают на школьных скамейках. Он не желает ни перечить такому добромыслию, ни раздувать сомнение и иронию, затмевающие пред ним свет солнечный. Он только говорит: сомнение возможно.

Мне хочется  отпраздновать сегодняшний день именин моего Монтеня, день Св. Михаила, исчислением и описанием сомнений и отрицаний. Мне хочется выманить их из их вертепов на свет солнечный. Мы поступим с ними, как поступает полиция с закоренелыми мошенниками, выставляя их напоказ в тюремной канцелярии. Они не будут такими грозными страшилищами, когда им сделаешь очную ставку и внесешь их в протокол. Но, я честно сознаюсь, что ужас, вселяемый ими, не напрасен. Я не прибегну к воскресным доводам, выражаемым, кажется, для того, чтоб вызывать опровержения. Нет! Я примусь за то, что есть в них наихудшего, еще не зная, я ли одолею предмет, или он меня.

Я не хочу меряться со скептицизмом материалиста. Уверенный, что мнение четвероногих не превозможет, я не забочусь об образе мыслей быков  и летучих мышей. Первая опасная примета, вносимая мною в протокол, есть умственное легкомыслие: оно губит уважительное желание увеличить свое знание. Знание состоит в сознании нашего незнания. Как почтенна совестливая рачительность на каждой ступени своего восхождения! Умствование убивает ее. Мой дивный и хитрословный друг и приятель Сан-Карло, этот наипрозорливейший из смертных, нашел даже, что всякий прямой путь ввысь, не исключая и возвышенного благоговения, ведет к ужасной развязке и обращает поклонника вспять, осиротевшим, с пустыми руками.

Как ни поразительно для меня такое открытие Сан-Карло  — точно мороз в июле, или  пощечина от невесты, — есть нечто  горше этого, а именно охлаждение или пресыщение великой души. Когда, возносясь видениями и еще  не встав с колен, она скажет: «Наши поклонения, наши стремления к блаженству — отрывочны, безобразны; уйдем-ка на освежение к заподозренному и оклеветанному Уму, к Общепонятному, к Мефистофелю, к гимнастикам дара слова!»

Это — привидение первостатейное; но, хоть оно служило, в нашем девятнадцатом веке, темою для бесчисленных элегий, начиная от Байрона и Гёте до других меньших поэтов — не говоря уже о многих прекрасных отдельных наблюдателях, — я сознаюсь, что оно не слишком пугает мое воображение; мне все кажется, что это относится к сотрясению игрушечного домика, к битью в лавке стеклянной посуды. То, что теперь волнует церковь в Риме, в Англии, в Женеве, в Бостоне, быть может, далеко не касается ни одного начала веры. Мне кажется, что рассудок и нравственное чувство единодушны; что если философия уничтожает пугало, то она заменяет его естественными преградами против порока и указывает душе ее полюс. Мне кажется, чем более в человеке мудрости, тем сильнее он поражен согласием законов природы с нравственным началом и тем беззаветнее предается он спокойной доверенности.

Есть сила в  природном расположении, уничтожающая все, что не входит в его собственную  ткань фактов и верований. Есть сила темперамента, значительно изменяющая сознательность и наклонности. Иногда верование слагается постепенно, как здание, и когда такой человек достигнет равновесия и законченности, необходимых для приведения в движение всех его способностей, тогда не нужно ему чрезвычайных доказательств: он сам быстро изменит основные убеждения своей жизни. Наша жизнь походит на мартовскую погоду: и ясна, и сурова в один й тот же час. Мы выступаем важные, самоотверженные, верящие в железные оковы судьбы и не сделаем ни шагу для спасения собственной жизни; вдруг книга, бюст, даже один звук имени пробежит искрою по нашим нервам, и мы мгновенно уверуем в силу воли: «Мое кольцо будет печатью Соломона. Рок для глупцов. Все возможно тому, кто решился!» Новый опыт дает новый оборот мыслям; обыденное благоразумие вступает в свое полновластие, и мы говорим: «Всего лучше идти в военную службу: она ведет к достатку, к знаменитости, ставит на вид; и на поверку выходит, что себялюбие и лучше пашет, и лучше торгует, и лучше всюду уживается».

Пускай так! Но мнения человека о зле и о  правде, о случае и о провидении могут ли зависеть от прерванного сна или от несварения пищи? Его вера в Бога и в долг ужели не яснее очевидности животных потребностей? Какую же поруку даст он за неизменяемость своих убеждений?

Мне не нравится и опрометчивость французов: что  неделя, то новая церковь и новый образ правления. Это — отрицание своего рода, но я не остановлю его, чтоб добраться в нем смысла. Мне кажется, что, обозначая круговращение умов, оно само в себе заключает врачевание, которое впишется в летописи, обнимающие более продолжительные периоды. Чем держится большая часть стран, чем держатся все они? Общий голос веков не подтверждает ли какое начало? Нельзя ли различить в отдаленности времен и мест общности в каком-нибудь чувстве? Посмотрим, и если мне обнаружится сила самохранения, то я приму и ее, как часть Божественного устава, и постараюсь согласовать с моими высшими стремлениями.

В большое недоумение повергают нас и  слова рок, или судьба, выражающие во всех веках мнение человечества, что законы природы не всегда благосклонны, что они часто причиняют нам боль и вред. Рок, в образе самой простой естественности, настигает нас, и мы порастаем им, как травою. Уже древние изображали Время с косою, Фортуну и Любовь — слепыми, Судьбу — глухою. В нас слишком мало сил, чтоб противиться лютости напора. Чем отразим мы неизбежное, победное, жестокое могущество? Что делать мне против влияния породы на мою жизнь, что предпринять против наследственных, укоренившихся немощей: против золотухи, лимфы, истощения, против климата и варваризма моего отечества?

Главнейшим  поводом к отрицанию, поводом, включающим все прочие; оказывается мечтательное учение о жизни. Отовсюду слышится теперь печальный говор, что мы в заблуждении  насчет всех важнейших ее задач и  что свободный произвол есть пустейшее  из слов. Нас напичкают воздухом, обременят потребностями, женами, детьми, науками, событиями; и все это оставляет нас ровно такими, какими мы были до них. Замечают с сожалением, что математика оставляет ум таким, каким застала его; то же говорят про все науки, происшествия, про все роды деятельности. Я встречал людей, искусившихся во всех науках, и находил в них прежних необтесанных дуралеев; и сквозь все степени учености, сквозь все саны и отличия общественные мог распознать ребенка. А между тем мы на это тратим жизнь! Глядя на установленные правила и теорию нашего образа воспитания, можно прийти к заключению, что Бог есть существенность, а его создания — призраки. Восточные мудрецы верили же в богиню Йоганидру: в силу обольщения могущественного Вишну, посредством которой весь мир может быть заморочен в доказательство своего крайнего невежества.

Выражу иначе  это положение. Жизнь поражает нас  изумлением, по отсутствию малейшего  признака примирения между ее теориею  и тем, чем она оказывается  на практике. Редкими и мгновенными проблесками прозреваем мы, что такое разумность, ценность существенности, закон непреложный, среди наплыва забот и трудов, не имеющих к ним никакого отношения. Затем проблеск ясный, светоносный исчезает на месяцы и на годы; снова появляется промежуточно и опять скрывается. Если счесть все эти минуты, то окажется, что из пятидесяти лет мы едва ли имели с полдюжины разумных часов. Улучшили ли они наши труды и заботы? Из общего строя жизни мы видим одна параллельность великого и малого, которые никогда не влияют одно на другое и не обнаруживают ни малейшего поползновения сойтись на одном пункте. Бессильны для этой цели и опытность, и богатство, и наставления, и начитанность, и дар писателя. Так огромна несоразмерность между уставом небес и нашею муравьиного деятельностью под их сводом, что, по нашим понятиям, превосходный человек и глупец безразлично одинаковы. Вы ведь не распознаете, кто из вошедших в комнату питается одним картофелем, а кто мясом: у обоих есть и кости, и мышцы, все как следует, жил ли он на рисе или на снежных хлопьях. Прибавьте к этому наваждение хоть одного того ослепления, которое ставит поразительным законом невмешательство и делает соединение параллелей невозможным. Молодая душа жаждет вступить в сообщество. Но все пути развития и величия приводят к одиночеству затворника. Их так часто освистывали! Не ожидая сочувствия своим помыслам от простолюдина, они обратились к избранным, к просвещенным и не нашли у них себе поддержки; нашли только недоразумения, насмешки, пренебрежение. Люди страшно поставлены вне своего времени, вне назначения; превосходство каждого состоит в высшей точке его индивидуальности, а она-то и разъединяет наиболее.

Таковы эти  многие другие недуги мысли, которые  обыкновенные наши наставники и не покушаются отстранять. Но те, которые по своей хорошей природе имеют решительную наклонность к добру, скажут ли они: сомнений нет, — и солгут ради пользы? Спросим себя, как должно вести жизнь, — с отвагою или трусостью? А разъяснение сомнений не есть ли сущность всякого мужества? Название добродетели должно ли стать преградою к достижению добродетели? Неужели вы не можете понять, чтобы человек, живущий смирно, даже в застое, мог не находить большой отрады в вечеринках, делишках, проповедях? Что ему потребна более жесткая школа: нужны люди, труд, торговля, земледелие, война, голод, изобилие, любовь, ненависть, сомнение, трепет — для того, чтобы вещи сделались ему ясны? И не состоит ли за ним право настаивать, чтобы его убеждали по его вкусу? Убедите его, и вы увидите, что он стоил труда.

Вера состоит  в признании удостоверений души, безверие — в их отрицании. Есть умы, не способные к скептицизму. Сомнения, которые они описывают, излагаются скорее из вежливости, чтобы  приноровиться к общепринятому  языку собеседников. Уверенные в  своем возврате, они могут дозволить себе поумствовать. Допущенным однажды в небо светлой мысли уже невозможно снова погрузиться во мрак: призыв с той стороны бесконечен. Небеса видятся в небесах, горняя над горними, и все полно, все проникнуто Божественным. Другим небо кажется медяным; оно спирает землю со всех сторон. Это зависит, может быть, от темперамента, от большего или меньшего погружения в видимую природу. Наконец, есть и такие, которые должны принимать свою веру как отражение, как заимствование от других; они не имеют ока для существенности и инстинктивно опираются на прозорливцев, на верующих в существенность. Мысли и поступки верующих приводят их в удивление и убеждают, что эти видели нечто» сокрытое для них. Но, по своим чувственным привычкам, они хотели бы удержать верующего на каком-то определенном месте, тогда как шествие вперед для него неизбежно; и вот, ревнуя о вере, неверующий сжигает верующего.

Даже учение, драгоценное упованиям человека, — учение о Божественном Промысле и о бессмертии души, — не излагается скептику его ближними так, чтобы он вынужден был сделаться его сторонником. Может статься и то, что он отрицает ради большего вероятия; отрицает из честности. Пускай лучше лежит на нем пятно нелепого скептицизма, чем пятно лжи. «Я верю, — скажет он, — что вселенная имеет цель высоконравственную, что она гостеприимно существует для блага душ; но мне непонятны некоторые пункты учения, — как же я могу им верить?» Если кто из нас произнесет, что он резок и безбожен, то люди мудрые и великодушные не подтвердят этого приговора. Им понятна дальновидная доброта воли, которая может предоставить своим противникам заимствованные убеждения и все их общие места и не утратить, однако, ни йоты своей готовности. Она смотрит на конец всяких уклонений. Джордж Фокс (учредитель секты квакеров) видел в откровении «океан мрака и смерти; в средине же его — океан света и любви, изливающийся на темноту той пучины».

Информация о работе Нравственная философия