Автор: Пользователь скрыл имя, 09 Декабря 2011 в 15:59, реферат
Отечественная война оказала большое влияние на развитие литературы. В работе рассмотрены произведения тех авторов, которые оказались участниками этих ужасных событий.
Аннотация: Отечественная война оказала большое влияние на развитие литературы. В работе рассмотрены произведения тех авторов, которые оказались участниками этих ужасных событий. |
Глава
«Литература периода Великой
Отечественной войны» в академической
истории русской советской
Во вторую половину тридцатых годов неотвратимо надвигавшаяся война стала осознаваемой многими исторической реальностью, едва ли не главной темой тогдашней пропаганды, породила большой массив так называемой «оборонной» литературы. Стоит перечитать стихи молодых поэтов той поры:
«Слышишь, как порохом пахнуть
стали
Передовые статьи и стихи!» (К. Симонов);
«Нам лечь, где лечь,
И там не встать, где лечь» (П. Коган);
«Военный год стучится в
двери
Моей страны. Он входит в дверь» (М. Кульчицкий);
«А если
скажет нам война: ''Пора'' —
Отложим недописанные книги...» (Б. Смоленский),
– чтобы убедиться, что молодые поэты
тогда остро и отчетливо слышали «далекий
грохот, подпочвенный, неясный гуд» приближающейся
войны, «последнего решительного» — так
это тогда воспринималось, — видели в
военном противоборстве с фашизмом историческую
миссию своего поколения.
Надо отметить, что в рамках этой «оборонной» темы сразу же наметились два противоположных подхода (трансформируясь и видоизменяясь, они давали себя знать и во время войны, и долгие годы после Победы, создавая поле высокого идеологического и эстетического напряжения). «На чужой территории», «малой кровью», «могучим молниеносным ударом», «и в воде мы не утонем, и в огне мы не сгорим» — это стало бравурным лейтмотивом выходивших романов и повестей, это показывали в кино, декламировали и пели по радио, записывали на грампластинках (напомним выпущенные неслыханными для того времени тиражами печально известные повесть Н. Шпанова «Первый удар» и роман П. Павленко «На востоке», кинофильм «Послезавтра война», где в считанные дни, если не часы, наш потенциальный противник терпел сокрушительное поражение, государство и армия агрессора разваливались как карточный домик). Справедливости ради, надо сказать, что шапкозакидательство возникло не по инициативе художников — пусть и тех, что готовы на все, оно было порождено сталинской военно-политической доктриной, которая привела к позорным поражениям, поставила страну на край гибели, за нее пришлось расплачиваться миллионами загубленных человеческих жизней.
Выступая с докладом перед московскими писателями двадцать второго июня тысяча девятьсот сорок второго года, через двенадцать месяцев после начала войны, А. Сурков с неслыханной тогда прямотой и резкостью говорил о том вреде, который принесла фанфарная поэзия и барабанная литература, разумеется, разговор об их военно-политических и пропагандистских источниках был невозможен: «...до войны мы часто дезориентировали читателя насчет подлинного характера будущих испытаний. Мы слишком ''облегченно'' изображали войну. Война в нашей поэзии выглядела как парад на Красной площади. По чисто подметенной брусчатке рубит шаг пехота, идут танки и артиллерия всех калибров. Идут люди веселые, сытые. Звучит непрекращающееся ''ура''! До войны мы читателю подавали будущую войну в пестрой конфетной обертке, а когда эта конфетная обертка двадцать второго июня развернулась, из нее вылез скорпион, который больно укусил нас за сердце, скорпион реальности, трудной большой войны. 'Никем не победимым'' пришлось долго и унизительно пятиться. Воюющему соотечественнику пришлось справляться не только с танками, которые на него лезли, с самолетами, которые валили на его голову тысячи тонн рваного железа, но и вытравлять из души конфетную ''идеологию'', которой мы его обкормили».
Война в Испании, наши «малые» войны — халкин-голский конфликт, финская компания, в которых выявилось, что мы вовсе не так могучи и умелы, как об этом громко трубили с самых высоких трибун, что победы даже над явно более слабым противником даются нам отнюдь не «малой кровью», настроили некоторых писателей, главным образом тех, кому довелось побывать под огнем, понюхать пороха современной войны, на серьезный лад, вызвали у них отталкивание от шапкозакидательства, от победных литавр, от угодливой лакировки. Эта тенденция отчетливо проявилась в «Испанском дневнике» М. Кольцова, в написанных К. Симоновым после Халкин-Гола книге стихов «Соседям по юрте» и пьесе «Парень из нашего города», ставшей самым популярным сценическим произведением первого года Отечественной войны, в стихах А. Суркова и А. Твардовского, навеянных впечатлением финской кампании.
Другое дело,
что даже эти писатели, не отворачивавшиеся
от суровой правды войны, не могли себе
представить, каким тяжелым и жестоким
испытанием будет надвигающееся на нас
испытание. В самом страшном сне не могло
им привидеться, что война будет продолжаться
долгих, казавшихся бесконечными, четыре
года, что враг дойдет до Москвы и Ленинграда,
до Сталинграда и Кавказа. Хлебнув в первые
дни войны во время отступления на Западном
фронте горячего до слез, Симонов напишет
полные тоски и боли строки, которые будут
опубликованы только через четверть века:
«Да, война не такая, какой мы писали ее,
—
Это горькая штука...»
Говорят, что первой жертвой на войне становится правда. Когда к одному из недавних юбилеев победы над фашисткой Германией надумали выпустить книжкой сводки Совинформбюро, то, перечитав их, от этой идеи отказались — очень уж многое требовало серьезных уточнений, исправлений, опровержений. Власти предержащие правды боялись, неприглядную правду старались припудрить, даже скрыть (о сдаче врагу некоторых крупных городов Совинформбюро не сообщало), но правды жаждал воюющий народ, она была ему необходима, чтобы самоотверженно сражаться, надо осознать масштаб нависшей над страной опасности. Так страшно началась для нас война, на таком краю, в двух шагах от пропасти, мы оказались, что выбраться можно было только прямо, глядя жестокой правде в глаза, до конца осознав всю меру своей ответственности за исход войны. В ноябре сорок первого года И. Эренбург писал: «Многие у нас привыкли (наверное, Эренбург имел в виду: нас приучили) к тому, что за них кто-то думает. Теперь не то время. Теперь каждый должен взять на свои плечи всю тяжесть ответственности. Во вражеском окружении, в разведке, в строю каждый обязан думать, решать, действовать».
Лирическая
поэзия, самый чуткий сейсмограф душевного
состояния общества, сразу же обнаружил
эту жгучую потребность в правде, без которой
немыслимо чувство ответственности. Вдумаемся
в смысл не стертых даже от многократного
цитирования строк «Василия Теркина».
Они направлены против утешающе-успокаивающей
лжи, тогда эта внутренняя полемика воспринималась
особенно остро, выглядела вызывающей:
«А всего много пуще
Не прожить наверняка
Без чего? Без правды сущей,
Правды, прямо в душу бьющей,
Да была б она погуще,
Как бы ни была горька».
Наша литература
(разумеется, лучшие книги) немало сделала
для того, чтобы в грозных, катастрофических
обстоятельствах пробудить у людей чувство
ответственности, понимание того, что
именно от них, от каждого из них зависит
судьба страны. Отечественная война не
была «разборкой» между двумя кровавыми
диктаторами — Гитлером и Сталиным, как
это внушают нынче некоторые склонные
к изобретению сенсаций литераторы. Какие
бы цели ни преследовал Сталин, советские
люди защищали свою землю, свою свободу,
свою жизнь — на это посягали фашисты.
«Правота была такой оградой,
Которой уступал любой доспех», — писал
в ту пору Борис Пастернак. И даже те, кто
не испытывал ни малейших симпатий к большевикам
и советской власти, — большинство их,
— заняли после гитлеровского вторжения
безоговорочно патриотическую позицию.
«Мы знаем, что нынче лежит на весах
И что совершается ныне», это Анна Ахматова,
у которой был очень большой счет к советской
власти.
Уровень
правды в литературе военных лет по сравнению
с бравурно-тягостной второй половиной
тридцатых годов, временем опустошительных
массовых репрессий, духовного оцепенения
и мрака, казенной унификации в искусстве,
резко вырос. Жестокая, кровавая война
потребовала духовного раскрепощения,
сопровождалась стихийным освобождением
от душивших живую жизнь и искусство сталинских
догм, от страха и подозрительности. Об
этом тоже свидетельствует лирическая
поэзия. В голодном, вымирающем блокадном
Ленинграде в жуткую зиму тысяча девятьсот
сорок второго года Ольга Берггольц писала:
«В грязи, во мраке, в голоде, в печали,
Где смерть как тень тащилась по пятам,
Такими мы счастливыми бывали,
Такой свободой бурною дышали,
Что внуки позавидовали б нам».
Берггольц с такой остротой ощутила счастье свободы, наверное, еще и потому, что перед войной ей полной мерой пришлось изведать «Жандармов любезностей». Но это ощущение обретаемой свободы возникло у очень многих людей. Вспоминая через много лет фронтовую юность, Василь Быков писал, что во время войны мы «осознали свою силу и поняли, на что сами способны. Истории и самим себе мы преподали великий урок человеческого достоинства». Война все подчиняла себе, не было у народа более важной задачи, чем одолеть захватчиков. И перед литературой со всей остротой и определенностью встали задачи изображения и пропаганды освободительной войны, они служили им по доброй воле, по внутренней потребности, честно, искренне. Эти задачи не были навязаны извне — тогда они становятся губительными для творчества. Война против фашизма была для писателей не материалом для книг, а судьбой — народа и их собственной. Их жизнь тогда мало отличалась от жизни их героев.
Каждый третий из ушедших на фронт писателей — около четырехсот человек — с войны не вернулся. Это большие потери. Может быть, они были бы меньшими, но очень часто писателям, большинство из которых стали фронтовыми журналистами, приходилось заниматься не только своими прямыми обязанностями (впрочем, пули и осколки бомб и снарядов не щадили и тех, кому не случалось этого делать), а многие просто оказались в строю — воевать в пехотных частях, в ополчении, в партизанах. Во время испанской войны Хемингуэй заметил: «Писать правду о войне очень опасно, и очень опасно доискиваться правды... А когда человек едет на фронт искать правду, он может вместо нее найти смерть. Но если едут двенадцать, а возвращаются только двое, правда, которую они привезут с собой, будет действительно правдой, а не искаженными слухами, которые мы выдаем за историю». Так оно было и у нас, на нашей войне. Никогда писатель не слышал так отчетливо сердце народа — для этого ему надо было прислушаться к своему сердцу. Чувство общности, объединившее сражающийся против захватчиков народ, вело в бой война и вдохновляло художника, окрыляя его творения. «Я пишу о них со свей энергией духа, какая есть во мне... Мною руководит воодушевление их подвигом», – это строки из письма Андрея Платонова с фронта домой...
В очерке, написанном в апреле сорок четвертого года, в ту уже пору, когда Москва салютовала победоносным наступлениям Красной Армии, Константин Симонов рассказал о том, какой была тогда война на солдатском уровне в ее самой заурядной повседневности. Эта пространная цитата вобрала в себя столько непосредственных, только что пережитых, еще не остывших подробностей фронтового быта, что поможет сегодняшнему читателю с близкого расстояния разглядеть реальный пик давней войны. И очень важен вывод, к которому подводит автор: «Как ни приходилось мокнуть, дрогнуть и чертыхаться на дорогах нашему брату — военному корреспонденту, все его жалобы на то, что ему чаще приходится тащить машину на себе, чем ехать на ней, в конце концов, просто смешны перед лицом того, что делает сейчас самый обыкновенный рядовой пехотинец, один из миллионов, идущих по этим дорогам, иногда совершая... переходы по сорок километров в сутки.
На шее у него автомат, за спиной, полная выкладка. Он несет на себе все, что требуется солдату в пути. Человек проходит там, где не проходят машины, и в дополнение к тому, что он и без того нес на себе, несет и то, что должно было ехать. Он идет в условиях, приближающихся к условиям жизни пещерного человека, порой по нескольку суток забывая о том, что такое огонь. Шинель уже месяц не высыхает на нем до конца. И он постоянно чувствует на плечах ее сырость. Во время марша ему часами негде сесть отдохнуть — кругом такая грязь, что в ней можно только тонуть по колено. Он иногда по суткам не видит горячей пищи, ибо порой вслед за ним не могут пройти не только машины, но и лошади с кухней. У него нет табаку, потому что табак тоже где-то застрял. На него каждые сутки в конденсированном виде сваливается такое количество испытаний, которое другому человеку не выпадут за всю его жизнь.
И, конечно, я до сих пор не упоминал об этом, прежде всего, он ежедневно и ожесточенно воюет, подвергая себя смертельной опасности...
Думаю, что любой из нас, предложи ему перенести все эти испытания в одиночку, ответил бы, что это невозможно, и не смог бы ни физически, ни психологически всего этого вынести. Однако это выносят у нас сейчас миллионы людей, и выносят именно потому, что их миллионы. Чувство огромности и всеобщности испытаний вселяет в душу самых разных людей небывалую до этого и неистребимую коллективную силу, которая может появиться у целого народа на такой огромной настоящей войне...» Если мы хотим понять глубинную природу этой войны и духовную основу создавшейся в огне сражений литературы, они именно в этом — в неистребимой коллективной силе, объединившей перед лицом всеобщих испытаний известного писателя и безвестного пехотинца.