Критика о Некрасове

Автор: Пользователь скрыл имя, 23 Ноября 2012 в 00:14, доклад

Описание работы

Редко кто из выдающихся писателей возбуждал при жизни и после смерти столько разноречивых оценок, как Н. А. Некрасов. Рядом с восторженным изображением его, как «печальника горя народного», существуют отзывы о нем, как о тенденциозном стихотворце, в произведениях которого «поэзия и не ночевала», как о лицемере, негодующее слово которого шло вразрез с черствостью его сердца и своекорыстием.

Работа содержит 1 файл

некрасов.docx

— 57.00 Кб (Скачать)

МИНИСТЕРСТВО ОБЩЕГО И  ПРОФЕССИОНАЛЬНОГО ОБРАЗОВАНИЯ  СВЕРДЛОВСКОЙ ОБЛАСТИ

ГБОУ СПО  СО «Уральский государственный колледж имени И.И. Ползунова»

 

 

 

 

 

Доклад: «Критика о Некрасове»

 

 

 

 

 

Выполнила:

студентка группы Т-104 Дюкина Дарья

                                                                                    Проверила:

   Дурницина Н.М.

 

 

Екатеринбург 2012

А. Ф. Кони. «Николай Алексеевич Некрасов»

Редко кто из выдающихся писателей возбуждал при жизни  и после смерти столько разноречивых оценок, как Н. А. Некрасов. Рядом  с восторженным изображением его, как  «печальника горя народного», существуют отзывы о нем, как о тенденциозном  стихотворце, в произведениях которого «поэзия и не ночевала», как о  лицемере, негодующее слово которого шло вразрез с черствостью  его сердца и своекорыстием. Здесь  не место разбирать его произведения и доказывать при этом, как односторонни, пристрастны и несправедливы  такие взгляды на его творчество и личность. Достаточно указать на задачу, поставленную им всякому общественному  деятелю своим заветом: «Иди к  униженным, иди к обиженным —  там нужен ты», которому он и сам следовал, будя в читателе негодование на мрачные и жестокие стороны крепостного права, рекрутчины и бюрократического бездушия. Он знакомил так называемое «общество» и городскую молодежь с русским сельским бытом и, хотя и разными с Тургеневым приемами, вызывал в ней сочувствие к простому русскому человеку и веру в жизненность его духовных сил. Нужно ли говорить о красоте, сжатости и выразительности его языка, о богатстве глубоких по содержанию прилагательных, рисующих целые картины, об искусных звукоподражаниях, о ярких образах, щедрою рукою рассыпанных в его произведениях? Можно ли забыть о тяжких впечатлениях его детства, протекшего «средь буйных дикарей», под звон цепей каторжников, проходивших «по Владимирке», и унылое пение бурлаков на Волге, и в частых горьких слезах, разделяемых им со страдалицей-матерью, воспетой им с такой захватывающей скорбью?     Все это не входит, однако, в задачу настоящего очерка: хочется поделиться с читателями простыми личными воспоминаниями, касающимися Некрасова.    Еще в раннем детстве, когда ни о каком знакомстве моем с поэзией Некрасова не могло быть и речи, да она и не успела еще развернуться во всю свою ширь, я уже интересовался им по рассказам своего отца, издателя-редактора «Литературной газеты» в 1840-1841 годах и «Пантеона и репертуара» с 1843 почти вплоть по 1851 год, когда последний журнал был переименован в «Пантеон» и очень расширил свою литературно-художественную программу.  

 Время издания «Литературной  газеты» совпало с годами тяжелых  испытаний и крайних лишений  в жизни Некрасова. Ему приходилось  очень бедствовать, подчас подолгу  голодать и на себе испытывать  ту нищету, бесприютность и неуверенность  в завтрашнем дне, которые отразились на содержании многих его стихотворений. Он, очевидно, знал по личному опыту, как тяжко проживание в петербургских углах, описанных им в одном из сборников, им изданных. Существовать приходилось изо дня в день составлением книжек для мелких издателей-торгашей и торопливым писанием на заказанные темы о чем придется и как придется. В этот период его жизни с ним познакомился редактор «Литературной газеты» и предложил ему в своем издании хороший по тогдашним временам заработок, ценя молодого писателя, давая ему иногда по целым неделям приют у себя и оберегая его от возвращения к привычкам бродячей и бездомной жизни.  

 В письме из Ярославля  от 16 августа 1841 г., по поводу какого-то недоразумения, вызванного сплетнями одного из «добрых приятелей» Некрасова, он писал моему отцу: «Неужели Вы почитаете меня до такой степени испорченным и низким... Я помню, что был я назад два года, как я жил... я понимаю теперь, мог ли бы я выкарабкаться из copy и грязи без помощи вашей.... Я не стыжусь признаться, что всем обязан Вам: иначе бы я не написал этих строк, которые навсегда могли бы остаться для меня уликою».   Большая часть работ Некрасова в «Литературной газете» была подписана псевдонимом «Перепельский». Себя и редактора он изобразил в «Водевильных сценах из журнальной жизни» под именем Польского и Семячко и вложил в уста последнего следующее profession de foi по поводу приемов тогдашней газетной травли, руководимой знаменитым в своем роде Булгариным:

«Я литератор, а не торговка с рынка. Я [...] не намерен [...] пятнать  страницы моей газеты тою ржавчиною  литературы, которую желал бы смыть  кровью и слезами».

Когда Некрасов вышел на широкую литературную дорогу, его  добрые отношения с моим отцом  продолжались, хотя видались они довольно редко. В первый раз мне пришлось его увидать в конце пятидесятых  годов на Невском, при встрече его с моим отцом. Я жадно всматривался в его желтоватое лицо и усталые глаза и вслушивался в его глухой голос: в это время имя его говорило мне уже очень многое. В короткой беседе разговор — почему, уже не помню — коснулся исторических исследований об Иване Грозном и о его царствовании, как благодарном драматическом материале. «Эх, отец! — сказал Некрасов (он любил употреблять это слово в обращении к собеседникам), — ну, чего искать так далеко, да и чего это всем дался этот Иван Грозный! Еще и был ли Иван-то Грозный?» — окончил он, смеясь.

Осенью 1861 года я был на литературном вечере в память только что схороненного Добролюбова. Некрасов читал трогательные стихотворения  покойного, еще не появившиеся в  печати. Его глухой голос как нельзя более соответствовал скорбному  тону того, что он выбрал для чтения: «Пускай умру — печали мало, одно страшит мой ум больной, чтобы  и смерть не разыграла — обидной  шутки надо мной», — говорил он, и казалось, что это — замогильный  голос самого Добролюбова. Впечатление  было сильное. Мне пришлось опять  слышать чтение Некрасова десять лет спустя, на вечере, устроенном М. Е. Ковалевским у себя, в пользу колонии для малолетних преступников. Тогда готовились к печати «Русские женщины», и этим произведением, отдельные  места которого глубоко трогательны, поделился со слушателями Некрасов. Аудитория была изысканная в смысле умственного развития, и мне показалось, что он, всегда спокойный и сдержанный, читая волновался и по временам в его голосе слышались слезы. Другие подтвердили мое замечание. Очевидно было, что он, которого так часто упрекали в неискренности, прочувствовал и переживал душевно за княгиню Волконскую, и в особенности за Трубецкую, те нравственные страдания их, которые были им воспеты с такой силой и вместе простотой.

С начала 1872 года я стал довольно часто встречать Некрасова в  доме его большого приятеля, Александра Николаевича Еракова (ему посвящено Некрасовым большое стихотворение «Недавнее время»), воспитанием дочерей которого руководила сестра Некрасова, Анна Алексеевна Буткевич. Ераков был живой, образованный, чрезвычайно добрый и увлекающийся человек, обладавший тонким художественным вкусом. В его гостеприимном доме любимыми посетителями были: Салтыков, Алексей Михайлович Унковский, Плещеев и Некрасов. Последний часто навещал сестру и приносил ей свои только что написанные стихотворения. Благодаря этому и моему близкому знакомству с семейством Ераковых, я читал почти все произведения Некрасова, появившиеся после 1871 года, еще в рукописи и иногда в первоначальном их виде.    Некрасов очень любил сестру и относился к ней с большим вниманием и участием. В ее строгом лице, со следами замечательной красоты, были черты сходства с братом. Она, по-видимому, не прошла, однако, подобно ему, годов лишений и нравственных уколов, испытываемых человеком, стоящим на границе, за которою начинается уже несомненная и неотвратимая нищета, грозящая бесповоротно увлечь «на дно». Поэтому «борьба за существование» меньше отразилась на ней, на ее статной и изящной фигуре, на цвете ее лица. Некрасов приезжал к Ераковым в карете или коляске, в дорогой шубе, и подчас широко, как бы не считая, тратил деньги, но в его глазах, на его нездорового цвета лице, во всей его повадке виднелось не временное, преходящее утомление, а застарелая жизненная усталость и, если можно так выразиться, надорванность его молодости. Недаром говорил он про себя: «Праздник жизни — молодости годы — я убил под тяжестью труда...»

Мы возвращались как-то, летом 1873 года, вдвоем из Ораниенбаума, где  обедали на даче у Еракова. На мой вопрос, отчего он не продолжает «Кому на Руси жить хорошо», он ответил мне, что, по плану своего произведения, дошел до того места, где хотел бы поместить наиболее яркие картины из времен крепостного права, но что ему нужен фактический материал, который собирать некогда, да и трудно, так как у нас даже и недавним прошлым никто не интересуется.

 «Постоянно будить  надо, — без этого русский человек  способен позабыть и то, как  его зовут», — прибавил он.

«Так вы бы и разбудили, кликнув клич между знакомыми  о доставлении вам таких материалов, — сказал я. — Вот, например, хотя я и мало знаком с жизнью народа при крепостных отношениях, а, думается мне, мог бы рассказать вам случай, о котором слышал от достоверных  людей...»

— А как вы познакомились  с русской деревней и что знаете о крепостном праве? — спросил  меня Некрасов.

Я рассказал ему, что в  отрочестве мне пришлось провести два  лета вместе с моими родителями в  Звенигородском уезде Московской губернии и в Бельском уезде Смоленской. В последнем я видел несколько  безобразных проявлений крепостного  права со стороны семьи одного помещика, не чуждого, в свое время, литературе. Гораздо ближе познакомился я с русским сельским бытом, когда, будучи московским студентом, жил летом 1863 года «на кондициях» в Пронском уезде Рязанской губернии, в усадьбе Панькино, в семействе бывшего профессора А. Н. Драшусова, младшего сына которого готовил к поступлению в гимназию и дочери которого давал впоследствии в Москве уроки. Почти все время, свободное от уроков и от беседы с хозяйкой дома — умной и очень образованной женщиной, бывшей в переписке со многими выдающимися людьми Западной Европы, я проводил на селе, живо интересуясь только что совершившимся переломом в крестьянском быту под влиянием великой реформы 19 февраля и внимательно прислушиваясь к постепенно умолкавшим отголоскам недавних крепостных отношений. С чувством теплого уважения вспоминаю я прекрасную личность мирового посредника первого призыва, отставного майора Федюкина, одного из тех благороднейших деятелей, которые внезапно появились в России под благовест освобождения и нередко беспощадно к себе и бескорыстно вложили всю душу свою в новое дело. И, как контраст ему, рисуется в моих воспоминаниях местная молодая титулованная помещица, вечно воевавшая с ненавистным ей Федюкиным, со злобной настойчивостью преследовавшая своих крепостных за каждую охапку хвороста, собранную в ее лесу, и за каждый, как выражался мировой посредник, «намек на потраву». Она привозила по временам в Панькино откуда-то добываемый ею герценовский «Колокол» и с ликованием читала в нем резкие и язвительные выходки против императора Александра II. Когда однажды я заметил ей крайнее несоответствие ее домашнего образа действий и негодования на Федюкина, часто становившегося на сторону крестьян, — с восхищением перед упомянутыми выходками, она пожала плечами с выражением презрительного сожаления о моем умственном неразвитии и решительно отрезала мне: «Никакого несоответствия нет, и удивляться нечему! Мне нравится, когда его ругают, поделом ему! Зачем он освободил крестьян и позволил разным Федюкиным помогать нас грабить!..» Я бывал в заседаниях волостного суда и на сельских сходах, бродил подолгу с крестьянином-охотником Данилой и просиживал с ним до рассвета в лесу, «подвывая» волков, на что он был большой мастер, и вел долгие беседы со сторожем волостного правления, прозвище которого, к сожалению, теперь не помню. Его звали Николай Васильевич. Это был высокий старик с шапкою седых волос и подслеповатыми глазами, ездивший в Москве в извозчиках еще до того, как туда «приходил француз». Большой любитель моих папирос, словоохотливый старик подолгу рассказывал мне о прошлом, вплетая в свои рассказы, без всякой предвзятой мысли, яркие картины из крепостной эпохи. Он не видел во мне «барина» и относился поэтому ко мне с полным доверием, которое поколебалось лишь однажды. «Тебе какое же, родимый, положение идет за то, что ты учишь барчука?» — полюбопытствовал он узнать. «Двадцать рублей». — «В год?» — «Нет, в месяц». — «Ой ли?! Да за что же это так много?» — «Как за что? Занимаюсь с ним, готовлю в гимназию. Вот скоро ему будет в Москве экзамен». — «Ну, а ешь-то ты что? То же, что господа?» — «Конечно! Что же мне другое есть, когда я с ними и обедаю и ужинаю». — «С ними?! — сказал он недоверчиво и потом решительно прибавил: «Врешь ты, родимый!..» Из его слов я увидел, как иногда в прежнее время — но, конечно, не в семье Драшусовых — смотрели на учителя.

«А где ж ты там, парень, живешь? — спросил он меня в другой раз. — В господском доме?» — «Нет, я живу отдельно, на дворе, в комнате при старой бане. Мне там очень хорошо: тихо, просторно и никто не мешает. Я там и уроки даю». — «В бане? — задумчиво сказал старик. — И тебе не боязно? Она-то по ночам не ходит? Не пужает тебя?» — «Кто она? Какая она?» — «Да ведь тут у нас в старые годы, давно уж тому, помещица была, лихая такая: девкам дворовым от нее житья не было. Очень уж она на одну серчала. Косу ей обрезать велела и другое разное такое — совсем со свету сживала. Та возьми да с горя и удавись. Суд приехал. В бане ее и «коронили» — значит, потрошили. А к чему это — неизвестно. А потом схоронили за оградой, потому что руки на себя наложила. После нее сундучок с вещами остался, а она была сирота. Так сундучок-то поставили на чердак в бане. Вот у нас на селе и бают, что она по ночам ходит сундук свой смотреть. Ну, как же не боязно?!» Выслушав это, я понял, почему прислуга, когда я вечером желал остаться у себя (я готовился к отложенному на осень экзамену у Бабста из политической экономии и статистики и внимательно изучал Рошера), принося мне чай или молоко, ставила их на крылечке и, постучав в окно, быстро удалялась, несмотря на то, что днем любила заходить ко мне и побеседовать с учителем. Вернувшись к себе, я пошел на чердак и в углу его. действительно увидел покрытый пылью старый небольшой сундучок, перевязанный веревкой и запечатанный печатью пронского земского суда. Нужно ли говорить, что в первую же затем ночь мое нервно настроенное воображение заставило меня услышать чьи-то шаги на чердаке? Но затем молодость взяла свое, и несчастная самоубийца уже не тревожила мой крепкий сон.

В другой раз тот же старик рассказал мне с большими подробностями  историю другого местного помещика, который зверски обращался со своими крепостными, находя усердного  исполнителя своих велений в  своем любимом кучере — человеке жестоком и беспощадном. У помещика, ведшего весьма разгульную жизнь, отнялись ноги, и силач-кучер на руках вносил его в коляску и вынимал  из нее. У сельского Малюты Скуратова был, однако, сын, на котором отец сосредоточил всю нежность и сострадание, не находимые им в себе для других. Этот сын задумал жениться и пришел вместе с предполагаемой невестой просить разрешения на брак. Но последняя, к несчастью, так приглянулась помещику, что тот согласия не дал. Молодой парень затосковал и однажды, встретив помещика, упал ему в ноги с мольбою, но, увидя его непреклонность, поднялся на ноги с угрозами. Тогда он был сдан не в зачет в солдаты, и никакие просьбы отца о пощаде не помогли. Последний запил, но недели через две снова оказался на своем посту, прощенный барином, который слишком нуждался в его непосредственных услугах.

Информация о работе Критика о Некрасове